Почти к этой же категории принадлежит и недержание данного слова, в чем Суворов действительно погрешал, хотя не так часто и крупно, как утверждают его хулители. Будучи очень жив, подвижен и впечатлителен, он иногда давал обещания в первом порыве, а потом просто о них забывал, или же отдав соответственное приказание, считал его исполненным, тогда как оно и не переходило в дело. Главными виновниками были исполнители, люди, пользовавшиеся его доверием; они делали из Суворова что хотели и перерешали его решения без дальних опасений. Примеров тому было приведено много. Гнева его не боялись потому, что всегда могли привести в свое извинение причины, соответствующие настроению Суворова в данную минуту. До какой степени его иногда дурачили, можно видеть из разных частностей дела Вронского. Например, однажды на смотру в Варшаве, обиженный подрядчик подал Суворову письменную жалобу, которую тот принял, обещал рассмотреть и положил себе в задний карман; но адъютант, заинтересованный в деле, осторожно вытащил бумагу из кармана и спрятал, в надежде, что Суворов про нее забудет. Это показание Вронского не подтвердилось ни следствием, ни судом, но довольно того, что оно было заявлено, т.е. что подобный случай вовсе не представлялся нелепым 16.
Что касается до страсти Суворова к крепким напиткам, то верность этого обвинения больше чем сомнительна. Молва приписывала ему этот недостаток и держалась много лет упорно при его жизни и по смерти, но многочисленные и весьма солидные свидетельства современников, относящиеся к разным порам его жизни, опровергают её совершенно. Один из таких свидетелей, иностранец, объясняет причину ложной молвы тем, что Суворов, будучи веселого нрава, любил смеяться, шутить и видеть около себя веселые лица, а это могло дать повод к предположению, что веселость его искусственная. Можно прибавить, что шутки Суворова бывали такого свойства и так прихотливы, что поневоле наводили на подозрение ненормального состояния шутника. Говорили вестовщики, будто он сильно пристрастился к рюмке во время своей опалы и тоскливого житья в с. Кончанском, но Николев, доносивший о разных мелочах его поведения и жизни, ни разу не упоминает о его пристрастии к крепким напиткам. Следующие месяцы были, правда, еще тяжеле для Суворова, и Николев при нем уже не состоял, но из собственного письма Суворова к Хвостову мы видим, что он употреблял вино не каждый день, да и то не иначе, как с водой.
Впрочем есть указания, что во время войны 1799 года, Суворов часто бывал неумерен за столом, ел и пил больше чем нужно и под конец обеда иногда дремал. Кроме того, в феврале 1800 года адъютант его пишет к одному из князей Горчаковых, что Суворов в Кракове захворал и что "это происходит от известной вам его привычки, которую он теперь по болезни оставил". Какая это привычка? Может быть неумеренное наружное употребление холодной воды, по нескольку раз в день, несмотря ни на погоду, ни на состояние здоровья; может быть излишество в еде и питье. Если принять последнее, то все-таки неумеренность Суворова не будет тем, что обозначается словом "пьянство". Вернее всего, что в этом отношении, как и в других, все сводилось к капризам его натуры; один из видевших его в конце Швейцарской кампании, говорит: "он ежедневно окачивался холодною водой, одну неделю пил воду, другую крепкие напитки". Может быть тут нет буквальной правды, но надо думать, что характер факта верен" 17.
Под приписываемым Суворову фанатизмом вероятно подразумевалась или религиозная нетерпимость, или национальная исключительность, или и то и другое вместе. Мнение это во всяком случае ошибочно. Как человек верующий и в вере своей убежденный, он с ужасом отворачивался от атеизма, немногим лучше считал бесформенный деизм и признавал заблуждениями всякие вероучения не христианские. Далее этого он не шел. Из всех войн, в которых он участвовал, только одну последнюю ставил он в связь с религией, потому что в революционной Франции атеизм имел государственное значение. Турок он называл "нехристями, басурманами, варварами", но войне с ними не придавал смысла религиозного, а войне с Поляками тем менее. Известно, что высшее напряжение нравственной силы войск было одним из главных его путей к победе, которая тем скорее и вернее давалась в руки, чем "отчаяннее" дрались войска. Самый легкий к тому способ, который и до Суворова и после него употреблялся без особенной разборчивости, заключался в связывании войны с религиозным элементом; но он к этому средству не прибегал. "Слава, слава, слава", - вот чем завершалось его знаменитое поучение войскам и чем он возбуждал их воинственный дух. Затем, будучи строгим исполнителем церковных уставов и держась неотступно церковного обряда, он однако не олицетворял в них смысла религии и дух её понимал широко. Понимание это обозначалось словом "христианство". Он не был причастен старому русскому воззрению на иноверцев, как на "поганых недоверков"; прося благословения у католических прелатов и священников, прикладываясь к подаваемому ими кресту, служа на С.-Готаре молебен в католической церкви, он делал это не для виду только, а по благочестию. Для вида, для внушения публике, назначались приемы, которых он не употреблял и в России по отношению к православному духовенству, в роде коленопреклонений на улице. На русских раскольников он смотрел как на неразумных и непослушных детей, что представляется совершенно понятным при тогдашней разработке вопроса о расколе. Наконец не мешает припомнить, как дорога была Суворову его единственная дочь и до какой степени он её любил, а между тем жених, которого он считал для нее самым лучшим, был протестант. Для православной родни это обстоятельство казалось большим препятствием к браку, и Суворову понадобилось давать своим советникам уроки терпимости, внушая племяннице: "Груша, не дури: он христианин". Таким образом можно кажется без большого риска придти к выводу, что приписываемый Суворову религиозный фанатизм в действительности не существовал.
В такой же мере не состоятельно мнение о его национальной исключительности. Патриотизм его был горячий, живой, но вместе и сознательный. Любя Россию, русский народ, русскую жизнь с их национальными особенностями, он однако понимал, что национальные физиогномии не могут быть одинаковы. Несмотря на саркастическое свойство своего ума, он не издевался над чем бы то ни было только ради того, что оно не русское; не считал все свое хорошим, все чужое дурным. При самом тщательном изучении Суворова, нельзя найти основы для иного на него взгляда, для приписывания ему чего-нибудь похожего на веру в исключительное призвание России, и т. под. Да и был он не мыслитель, а практический деятель. Он гордился именем русского не потому, чтобы признавал немца или француза низшими людьми, не удостоенными избрания, идущими по особой стезе, а потому, что был родным сыном России, сердце его билось русскою кровью и в полном соответствии с сердцем действовал разум. Он видел, что Европа ушла дальше России и особенно прельщался картиной современной Англии, но не сделавшись от этого англоманом, он в ту же силу не был и французофобом, и патриотизм не побуждал его "травить" немца или поляка. Перейдя от общего к частностям, увидим то же самое. Изучив в молодости несколько языков и продолжая изучать другие почти до своей кончины, он довольно часто и употреблял их, устно и письменно, не считая это грехом антипатриотическим. Ту же мерку прилагал он и к другим, не терпя в них только слепой подражательности иноземному и обезьянства. Говоря про одного русского сановника, который не умел по-русски писать, Суворов заметил, что это стыдно, но простить все-таки можно, лишь бы он думал по-русски 18.
Суворов между прочим потому еще не может быть причастен узкой quasi- патриотической исключительности или фанатизму, что был представителем не старой, а новой России, вступившей при Петре I на путь общехристианской, европейской цивилизации. За идеалами он не обращался в московский государственный период; наружные признаки, в роде многих его странностей, внешнего благочестия, склада жизни, не имеют значения, опровергающего это утверждение. Во внешнем благочестии Суворова не было вовсе той мертвой обрядности, которую мы видим в до-Петровском периоде; не отступая от формы, Суворов однако не отождествлял эту форму с сущностью, не принимал ее за цель, не дорожил бородой больше, чем головой. А благочестие вообще, вера в догматы православия и исполнение церковных уставов - все это не есть принадлежность одного старого времени. Точно также нельзя приурочить Суворова к старому времени из-за его странностей; они были продуктом его натуры, проявлялись весьма различно, и если имели некоторый оттенок юродства, то это только обнаруживает в Суворове русского человека. Наконец и склад его жизни не исходил из дореформенного периода, потому что если не был похож на обычный современный, то не больше имел общего и с прежним, который по характеру своему был монастырский, Суворовский же - военный. Этот специальный оттенок, придававший жизни Суворова простоту и немногосложность, был, как уже объяснено, его особенностью, которая имела еще и Другую сторону: Суворов, как бы пренебрегавший материальными благами цивилизации, принадлежал ей за то в интеллектуальном отношении.
Лучшим доказательством, что он был человек настоящего (Петровского), а не прошедшего русской истории, служит его взгляд на Петра Великого. Он благоговейно чтил его память, называл Прометеем, творцом и благодетелем своего народа, государем, вмещающим в себе многих наилучших государей; говорил, что один Петр "обладал тайной выбора людей"; удивлялся его гению "и на ладожском канале, и на полтавском поле"; советовал иностранцам "учиться по-русски для того, чтобы познакомиться с этим великим человеком". В добавок к такому взгляду Суворова на преобразователя, а следовательно и на преобразование, надлежит еще иметь в виду, что Суворов, преданный военному призванию всецело и безраздельно, не мог быть приверженцем дореформенного периода уже из-за одного жалкого состояния в ту эпоху русской военной силы и военного искусства 19.
Как бы впрочем ни были велики вышеприведенные и разные другие недостатки Суворова, от каких бы причин ни происходили и в каких бы формах ни проявлялись, они не умаляли в описываемое время всеобщего восторга и уважения к его особе и внимания к его войскам. Конечно, не все поступали таким образом единственно по внутреннему влечению, многими руководила задняя мысль - закупить союзника в пользу Австрии на будущую кампанию, успокоив его раздражительное настроение. Дамы всех слоев общества, особенно высшего, действовали во главе; не щадя усилий, удваивая свою любезность, они как бы оцепляли Суворова своим очаровательным кругом, снисходительно вынося все его причуды. Между этими дамами выделялась вдова покойного герцога Курляндского со своими красивыми дочерьми; Суворов обратил на них внимание и задумал - устроить с одною из этих девиц брак своего сына. Выбор пал на старшую, согласие последовало. Перед выездом из Праги, Суворов написал об этом Императору, испрашивая разрешения, и просил предстательства у Ростопчина, Согласился и Государь 20.
Аркадию Суворову в то время было всего 15 лет; женитьбой его можно было бы и не торопиться. Трудно сказать положительно, какими побуждениями руководился его отец, устраивая этот брак. Сильной привязанности со стороны невесты не было, что ясно видно из её писем к генералиссимусу и Аркадию в апреле 1800 года. В письме к отцу она говорит, что питает к нему большую привязанность и что, благодаря этому чувству, пожелала с ним породниться. В письме к Аркадию она, не обинуясь, сознается, что подвиги и слава его отца сделали для нее сносной мысль - вступить с ним, Аркадием, в брак и расстаться со своим семейством; называет его холодно "mon bon ami"; упоминает про неприятности, которые на нее отовсюду обрушились вследствие её согласия на это замужество; прибавляет, что коронованные лица рекомендуют ей разные блестящие партии и т. п. Впрочем, из письма её все-таки видно, что предпочитая брак этот иному, из желания сделаться дочерью знаменитого генералиссимуса, она озабочена долгим молчанием их обоих и неполучением от них проекта брачного контракта. Следовательно, со стороны невесты предположенный союз был ничего больше, как партиею приличия. Таким же он был и со стороны жениха, потому что страстных чувств в Аркадии не замечается, и все дело зародилось по почину его отца. За генералиссимусом очень ухаживали; особа, на которой выбор его остановился, имела громкий титул герцогини Саганской, большое состояние, оценяемое в 3 миллиона, молодость, красоту. Государю Суворов писал: "сходство лет, нрава и душевных свойств обещает сыну моему благополучный брак"; Ростопчину сообщал: "Аркадий хотя и в молодых летах, но я весьма желаю еще при жизни моей иметь ту отраду, чтобы пристроить судьбу его"; в особой записке, вероятно по тому же адресу, говорил: "я ветшаю ежечасно, и сей год дожить не уповаю". Этим и ограничиваются все данные, объясняющие задуманный Суворовым брачный союз его единственного сына 21. Может быть руководился он еще другими соображениями, но приискивать их и разбирать значило бы вращаться в круге простых догадок. Менее других гадательными представляются два: тщеславие и опасение за будущность сына вследствие некоторых его склонностей. Первое трудно допустить потому, что Суворов приобрел такое знаменитое имя и высокое положение, что женитьба сына на герцогине Саганской едва ли могла очень много щекотать его любочестие. Второе вероятнее.
Князь Аркадий Суворов жил недолго. Находясь на военной службе в чине генерал-лейтенанта и начальствуя дивизией, он 26 лет от роду утонул в Рымнике в 1811 году. Это был высокого роста, стройный, белокурый красавец, обладавший приятным голосом и замечательной физической силой. В глазах его светился природный ясный ум, искрились благородство, честность и прямодушие, на языке всегда было острое, меткое слово. Душа его не знала страха ни в каких случаях и обстоятельствах; смелость и беззаветная храбрость его изумляли и приводили в восторг самых отчаянных смельчаков. Эти душевные качества и вся его природа производили чарующее действие; его невозможно было не уважать и в особенности не любить. Если прибавить сюда обаяние великого имени, то можно принять на веру свидетельство современников, что Аркадий Суворов был идолом офицеров и солдат, и что его преждевременная кончина сопровождалась искренним сожалением армии и всего русского общества. Но при всех своих огромных и симпатичных достоинствах, он имел и темные стороны. Воспитанием его управляли или неумелые, или чужие люди; учился он кое-чему и кое-как и мало чему выучился; 14-ти лет находился уже при дворе, а потом делал с отцом Итальянскую и Швейцарскую кампании; не лишен был охоты к чтению, но не имея руководящей мысли, мало что от этого приобретал. Господствующею страстью в нем была карточная игра, а за нею охота; вел он жизнь самую беспорядочную; шумные беседы, кутежи, сумасбродные проказы тянулись, чередуясь, непрерывною нитью, и довели его до несправедливой репутации развратника. Никому не делал он заведомого зла, но за то много терпел от других; пользуясь его бесконечной добротой и благородством мыслей, люди темной нравственности, даже просто мошенники, обманывали и обирали его самым наглым образом, так что из всего доставшегося от отца состояния, ко времени кончины Аркадия едва уцелело 1500 душ 22.