В короткое царствование Павла I создано немало светлейших князей, и раньше, и позже Суворова, Безбородко был пожалован в князья с титулом "светлости"; Лопухин, пожалованный в князья же, получил этот титул три месяца спустя по особому указу. В указе о пожаловании Суворова в князья (8 августа 1799 года) было сказано, что жалуется ему княжеское достоинство с титулом Италийского; про "светлость" или "сиятельство" не упоминалось, а на вопрос генерал-прокурора (как потом стало известно) при самом пожаловании, Государь отвечал, что новому князю присваивается титул "сиятельства". Затем грамоты на княжеское достоинство не было выдано ни в это, ни в следующее царствование; сделано это лишь полстолетия спустя. Неупоминание в указе про титул породило недоразумение; разные места и лица стали титуловать Суворова не одинаково, одни "светлостью", другие "сиятельством". Так, состоявший при Государе в роде дежурного генерала граф (впоследствии князь) Ливен титуловал Суворова "светлостью", посол Разумовский тоже; Колычев употреблял то тот, то другой титул; Ростопчин писал постоянно "сиятельство"; Хвостов тоже; Государь называл Суворова в своих рескриптах "вы, князь, фельдмаршал, генералиссимус", не титулуя иначе; исключением служат лишь один рескрипт и одна записка, где употреблено "сиятельство", а не "светлость". Суворов, к удивлению, относился к этой разноголосице довольно безучастно и не разъяснял недоразумения; но военная коллегия, изготовив полный титул генералиссимуса, приняла в руководство пример князя Меншикова и назвав Суворова "светлостью", в таком виде поднесла документ на высочайшее утверждение. Государь конфирмовал все, кроме "светлости", в ошибке этой упрекнул президента военной коллегии и тогда же, 22 ноября, приказал объявить всем присутственным местам, чтобы генералиссимусу князю Суворову "не утвержденного указом титула светлости впредь не давать". После этого все, называвшие Суворова "светлостью", стали титуловать его "сиятельством", в том числе и граф Ливен 23.
Это высочайшее повеление последовало в то время, когда благосклонность Государя к Суворову дошла почти до своего апогея, и по светлому фону признательности монаршей не пробегало ни одно облачко. После того милость Павла I продолжала расти, заявления благоволения отличались необыкновенною благосклонностью, писалось: "не мне тебя, герой, награждать, ты выше мер моих, но мне это чувствовать". В Петербурге готовилась Суворову триумфальная встреча с царскими почестями, с колокольным звоном и пушечными выстрелами. А титул "светлости" ему все-таки не присваивался. Это противоречие сбивало с толка; все ожидали, что вот не сегодня, так завтра обремененный милостями Государя победоносный полководец, cousin Сардинского короля, генералиссимус русских войск, altesse serenissime (как ему писали иностранцы), получит то, что другим давалось даже не за заслуги, а по одному благоволению; но ожидали напрасно. До какой степени это не ладилось с положением Суворова и с общим тоном милостивых к нему отношений Павла I, подтверждается следующим. Когда спустя полстолетие, было представлено Императору Николаю о присвоении князьям Суворовым титула "светлости" и испрашивалось на это высочайшее соизволение, Государь сказал: "само собою разумеется; в России покуда был еще один Суворов, и тому, которому в церкви, на молебствии за победы, велено было возглашать российской армии победоносцу, иного титула и быть не могло" 24.
Таким образом постигла Суворова вторая опала. Она не походила на первую ни существом, ни формою, имела за собою гораздо менее осязательных оснований и обрушилась совершенно неожиданно. Правда, она не представляла собою ничего исключительного и гармонировала с общим тоном царствования Павла Петровича, но Суворову такое соображение не могло служить утешением, и он сильно страдал душою, не зная за собою никакой действительной вины. Телесная его болезнь шла своим чередом, то усиливаясь, то временно ослабевая. Спустя некоторое время по приезде в Петербург, он стал как будто несколько поправляться, по крайней мере его подымали с постели, сажали в большие кресла на колесах и возили по комнате; но спал он уже не на сене, и обеденное его время назначено было не утром, а во втором часу дня. Когда он чувствовал себя пободрее, то, по примеру последних лет, продолжал заниматься турецким языком и разговаривал с окружающими о делах государственных и военных, причем никто не слышал от него ни упреков, ни жалоб по поводу немилости Государя. Память однако изменяла ему; хорошо помня и верно передавая давнее прошлое, он сбивался в изложении Итальянской и Швейцарской кампании и с трудом припоминал имена побежденных им генералов. Император Павел, приславший к нему в самом начале Долгорукого с отказом в приеме, узнав об отчаянном его положении, послал Багратиона с изъявлением своего участия. Багратион нашел его чуть не в агонии; Суворов был очень слаб, часто терял сознание и приходил в себя только при помощи спирта, которым терли ему виски и давали нюхать. Вглядываясь потухшими глазами в своего любимца, больной с трудом его узнал, оживился, проговорил несколько благодарных слов для передачи Государю, но застонал от боли и впал в бред. Наступившее затем улучшение было непродолжительно; первоначальное, безнадежное состояние скоро возвратилось, и болезнь прииняла несомненный ход к худшему.
Кратковременные эпизоды сравнительной бодрости, когда к Суворову возвращалась природная его живость и острота ума, вводили в заблуждение не только его друзей, поселяя в них несбыточные надежды, но также и врачей. Они то назначали ему чрез несколько часов кончину, то изменяли свое мнение в противоположном смысле, обманываемые энергией больного. Один из врачей старался убедить товарищей в тщете их надежд, говоря, что дошедшее до последней степени расслабление больного не обещает ничего хорошего, и что жив Суворов одною крепостью своего духа. "Дайте мне полчаса времени", пояснял доктор: "и я с ним выиграю сражение". О характере его болезни толковали на разные лады и лишь по смерти стали говорить, что у него был marasmus senilis. Первая знаменитость того времени, доктор Гриф, приезжал дважды в день, объявляя всякий раз, что прислан Императором; это больному доставляло видимое удовольствие. Посещали Суворова и другие лица из родных и знакомых, это не было запрещено; был и Ростопчин с орденами, пожалованными Суворову Французским королем - претендентом. Больной обрадовался Ростопчину, но сделал вид, что недоумевает - откуда могли явиться ордена. "Из Митавы", объяснил ему Ростопчин; Суворов на это заметил, что Французскому королю место в Париже, а не в Митаве.
Жизнь медленно потухала; с каждым днем слабела память и учащался бред; на давних, затянувшихся ранах открылись язвы и стали переходить в гангрену. Невозможно уже было обманываться на счет исхода. Стали говорить умирающему об исповеди и св. причастии, но он не соглашался: ему не хотелось верить, что жизнь его кончалась. Зная его благочестие, близкие люди настаивали и наконец убедили; Суворов исполнил последний долг христианина и простился со всеми. При этом случае, или несколько раньше, он, обратившись всеми мыслями к Богу, сказал; "долго гонялся я за славой, - все мечта: покой души у престола Всемогущего". Однако то, чем он жил на земле, не могло оставить его сразу и при переходе в вечность. Наступила агония, больной впал в беспамятство. Невнятные звуки вырывались у него из груди в продолжение всей тревожной предсмертной ночи, но и между ними внимательное ухо могло уловить обрывки мыслей, которыми жил он на гордость и славу отечеству. То были военные грезы, боевой бред; Суворов бредил войной, планами новых кампаний и чаще всего поминал Геную. Стих мало-помалу и бред; жизненная сила могучего человека сосредоточилась в одном прерывистом, хриплом дыхании, и 6 мая, во втором часу дня, он испустил дух 25.
Тело набальзамировали и положили в гроб, обтянули комнату трауром, вокруг гроба расставили табуреты с многочисленными знаками отличий. Суворов лежал со спокойным лицом, точно спал, только белая борода отросла на полдюйма. Скорбь была всеобщая, глубокая; не выражалась она только в официальных сферах. "Петербургские Ведомости" не обмолвились ни единым словом; в них не было даже простого извещения о кончине генералиссимуса, ни о его похоронах. Несмотря на это, печальная весть разнеслась быстро, и громадные, сплошные толпы народа, вместе с сотнями экипажей, запрудили окрестные улицы. Не было ни проезда, ни прохода; всякий хотел проститься с покойником, но далеко не всякому удалось даже добраться до дома Хвостова. Похороны назначены были на 11 мая, но Государь приказал перенести их на 12 число, военные почести отдать покойному по чину фельдмаршала, а тело предать земле в Александро-Невской лавре. Главным распорядителем был Хвостов; погребальная церемония была богатая и обошлась наследникам Суворова больше 20,000 рублей. Войска в погребальную церемонию были назначены (кроме одного конного полка) не гвардейские; говорили, будто потому, что гвардия устала после недавнего парада.
В 10 часов утра 12 мая начался вынос с большою торжественностью. Духовенства была целая масса, в том числе придворные священники; певчих два больших хора, в том числе придворный, присланный по приказанию Государя. Ловкие и осторожные люди остереглись участвовать в процессии и хотя таких было много, но от этого не поредела громадная толпа, валившая за гробом. Еще большее скопление народа было на пути процессии, по всему протяжению Большой Садовой улицы и от Садовой по Невскому проспекту до Лавры. Тут собралось почти все население Петербурга, от мала до велика; балконы, крыши были полны народом. По свидетельству иностранцев-очевидцев, печаль и уныние выражались на всех лицах. В числе поджидавших печальную процессию находился и Государь с небольшой свитой, на углу Невского и Садовой. По приближении гроба, Павел I снял шляпу; в это время за спиной его раздалось громкое рыдание, он оглянулся и увидел, что генерал-майор Зайцев, бывший в Итальянскую войну бригад-майором, плачет навзрыд, не в состоянии будучи удержаться. Гроза могла грянуть, но все обошлось благополучно: Государь не смог пересилить самого себя, и у него из глаз капали слезы. Он похвалил Зайцева за искренность чувства; пропустив процессию, тихо возвратился во дворец, весь день был невесел, всю ночь не спал и беспрестанно повторял слово "жаль".
Процессия вошла в ограду Лавры, гроб внесли в верхнюю монастырскую церковь, началась божественная служба, Надгробного слова сказано не было, "но лучше всякого панегирика", говорит очевидец: "придворные певчие пропели 90 псалом, концерт Бортнянского". Они пели: "Живый в помощи Вышнего, в крове Бога небесного водворится. Речет Господеви: заступник мой еси и прибежище мое, Бог мой, и уповаю на него. Яко той избавит тя от сети ловчи и от словесе мятежна. Плещма своима осенит тя и под криле его надеешися.... Падет от страны твоея тысяща, и тма одесную тебе; к тебе же не приближится.... Яко аггелом своим заповесть о тебе, сохранити тя во всех путех твоих. На руках возмут тя, да не когда преткнеши о камень ногу твою. На аспида и василиска наступиши и попереши льва и змия. Яко на мя упова, и избавлю и: покрыю и, яко позна имя мое. Воззовет ко мне, и услышу его: с ним есмь в скорби, изму его и прославлю его: долготою дней исполню его. и явлю ему спасение мое". - Присутствовавшие не в силах были удерживать слезы; все плакали, "и только что не смели рыдать", говорит тот же очевидец. Отпевание кончилось, приступили к последнему целованию и понесли гроб к могиле. Залпы артиллерии и ружейный огонь раздались при опускании гроба в землю, и прах великого воина скрылся от глаз живущих на веки.
Суворов похоронен в нижней Благовещенской церкви, возле левого клироса. На могильной плите его до 50-х годов была надпись: "Генералиссимус князь Италийский граф Александр Васильевич Суворов Рымникский. Родился 1729 года ноября 13 дня. Скончался 1880 года мая 6. Тезоименитство ноября 23". Потом эта надпись заменена другою, более лаконическою, на которую Суворов указывал при своей жизни: "Здесь лежит Суворов" 26.
В русской истории есть события и имена, которые неизгладимо запечатлелись в народной памяти. Такие живые страницы заключают в себе только то, что сам народ пережил, перечувствовал или выстрадал и только тех, которые во всем этом принимали участие. Суворов к числу таких лиц не принадлежит, также как и другие полководцы, за весьма редкими исключениями. Это потому, что политические события и войны в таком только случае воспринимаются народным сознанием и глубоко в него врезываются, когда они затрагивают народные интересы и жизнь; тогда вместе с ними остаются в народной памяти и имена деятелей. Суворовские войны не имели такого значения, как и сам Суворов, а например о князе Скопине-Шуйском песни поются во множестве.