— Беньямино! — повторил Голиш, и на этот раз в голосе его послышалось не только удивление, но и боль. Он никак не ожидал встретить своего старинного друга в таком состоянии.
Беньямино Ленци быстро захлопал ресницами, однако выражение его глаз не изменилось. Лишь на какое–то мгновение их словно заволокло слезами, но в лице не дрогнул ни единый мускул. Слегка искривленные губы под редкими серыми усами задвигались, мучительно пытаясь вымолвить хоть несколько слов. Тяжело ворочая одеревеневшим языком, Ленци прошамкал:
— Эээ, эоээота моой маасуут.
— Молодец... — одобрил Голиш, внутренне похолодев от мысли, что перед Ним не старый приятель Беньямино Ленци, а ребенок, глупый ребенок, которого надо обманывать из жалости.
Голиш подошел к другу и попытался подладиться под его шаг. Ох, эта беспомощно волочившаяся нога; казалось, ее притягивала к земле неведомая сила!
Пытаясь поискуснее скрыть свою жалость и непонятную растерянность, охватившую его при виде этого полупарализованного, изуродованного человека, к которому смерть уже прикоснулась своей костлявой рукой, Голиш начал расспрашивать Беньямино, что он делал с тех пор, как уехал из Рима,, и давно ли вернулся.
Беньямино Ленци отвечал ему каким–то бессвязны бормотанием, и Голиш начал даже сомневаться, понимает ли тот его вопросы. Лишь частое подергивание ресниц выдавало боль и неимоверное напряжение. Казалось, ресницы силились смахнуть с лица застывшее на нем выражение странной растерянности, но безуспешно.
Смерть, мимоходом коснувшись Беньямино Ленци, успела оставить на нем свою неизгладимую печать. И теперь этот обезображенный ею человек, с глазами, в которых застыли испуг и изумление, должен был беспомощно ждать, пока смерть не коснется его снова, но на этот раз уже не мимоходом, а по–настоящему, успокоив его навеки.
— Ну и ну! — процедил сквозь зубы Кристофоро Голиш.
Он шел, бросая свирепые взгляды на прохожих, которые оборачивались и с жалостливым участием разглядывали его бедного искалеченного друга.