— О Пресвятая Матерь Божья, — молилась она, — хоть бы кто пришел! О Матерь Божья, успокой его кровь и просвети его разум!
На дворе, в ярком блеске луны, неслись согласные песни сверчков — нити протяжных, острых, почти осязаемых звуков.
— Нилуццу, — позвал отец. — Сбегай к тетке Сидоре, потом к дяде Луццу и скажи,, чтоб не мешкая, со всеми домашними, шли сюда. Понял? Беги.
Нилуццу, не двигаясь с места, в испуге уставился на отца. Одной рукой он прикрыл голову, словно ожидая затрещины.
— Отец... я боюсь, отец...
— Боишься? Ах ты дохлятина этакая! — заорал отец и встряхнул мальчишку за шиворот. Затем, повернувшись к жене, добавил: — Ты пойдешь с ним! И чтоб мигом все были обратно!
Жена еще раз рискнула спросить плаксивым голосом:
— Ради Бога, скажи, что ты собираешься делать, Сару? Сару приложил палец к губам и той же рукой сделал повелительный знак — не перечить.
Как только они ушли, Сару стал осторожно, от дерева к дереву, пробираться к мачехиному дому. Луна светила вовсю. Так добрался он до крайнего фигового деревца, которое росло прямо против хозяйственного дворика Трезы. Сердце прыгало у него в груди и кровь стучала в висках. Ржание одного из мулов, стоявших в стойле, заставило было его отпрянуть назад. В нос ударил теплый, жирный запах навоза, а в уши — нестройный гул криков, смеха и громыханья посуды, который несся из мачехиного дома. Сару просунул голову сквозь листву, чтобы оглядеться. Во дворе пусто; только шесть еще не расседланных мулов, а там, ближе к дому, — гигантская свинья.
Она лежала, уткнувшись рылом в передние ноги; уши свисали, глаза сладко прищурены — точно в блаженном созерцании свежего, полного неги сияния луны. Время от времени она вздыхала, но в этих вздохах не было ничего, кроме сытой, блаженной истомы.