Иной раз, возвратившись в кабинет, синьорина Пальоккини заставала Баличчи в раздумье: он сидел в кресле, опершись локтями о подлокотники и закрыв лицо руками.
— О чем вы задумались, профессор?
— Я вижу... — отвечал он голосом, доносившимся, казалось, из дальней дали. И добавлял со вздохом, словно пробуждаясь:
— А все–таки я помню, они были рожковые!
— Что именно, профессор?
— Деревья, деревья на холме... В том месте, посмотрите... в третьем шкафу, на второй полке... кажется, третья книга от конца...
— И вы бы хотели, чтобы я вам их отыскала, эти рожковые деревья? — вопрошала синьорина с испугом, но фыркая.
Если она соглашалась доставить ему это удовольствие, то во время поисков чуть ли не вырывала страницы, раздражаясь при просьбе переворачивать их медленнее. Все это ей уже осточертело. Она привыкла жить в движении, мчаться, мчаться — на поезде, в автомобиле, на велосипеде, на пароходах... Мчаться, жить! Она чувствовала, что уже задыхается в этом бумажном мире. И однажды, когда Баличчи выбрал ей для чтения чьи–то путевые заметки о Норвегии, она уже не смогла сдержаться. В ответ на его вопрос, как ей нравится то место, где описывается тронхеймский собор, поблизости от которого, за деревьями, раскинулось кладбище, и субботними вечерами набожные родичи усопших приносят на могилы свежие венки из живых цветов, синьорина пришла в величайшую ярость:
— Да нет же! Нет же! Нет! — закричала она. — Ничего подобного! Я была там, понятно? И могу сказать вам, что все там совсем не так, как сказано в этой книжке!
Баличчи встал, трясясь от гнева, лицо его перекосилось.