— И, а я–то думала, вы знаете. Неужто нет? Хозяйка каждое утро к нему бегала. И после обеда бегала.

Он сидит, раскрыв рот, потом молча начинает потирать узловатыми пальцами колени.

— Может, лучше мне туда сбегать, хозяин? Хотите, я сбегаю? Я туда и назад, мигом обернусь... Я его, голубчика, знаю, он французский художник.

Но он, кажется, и не слышит, что ему говорят, и тогда служанка решается: миг, и она выбегает. Не прошло и нескольких минут, как вот она, раскрасневшаяся, запыхавшаяся, уже тут как тут. Переведя дух, выпаливает:

— Ну, мое сердце как чуяло! Уехал, так что его тоже нет. Вчерась уехал. Вот вам и все... все совпадает.

Профессор Корвара Амидеи по–прежнему сидит молча, с застывшим, как у умственно больного, лицом, лишь руки машинально продолжают поглаживать колени.

Служанка уставилась на него, ее разбирает жалость, и минуту спустя она не выдерживает и, хмыкнув, говорит самой себе, намекая на хозяйку:

— Подумать только, ну не дура ли, а? Могла бы жить припеваючи при таком–то муженьке, уж как он ее обхаживал, бедолага, страдалец, такой чудесный мужчина, смирный такой, глянь только — настоящая черепаха. Да будет вам, хозяин, убиваться–то! Плюньте вы, не сидите вы так, вам надо дать себе выход. Ни черта она не смыслит после этого, скажу я вам. Любовь... Как же! Да вы знаете, какая она, любовь–то? Да она как молоко, когда его поставишь кипятить: сперва оно поднимается, потом закипает, а там, глядишь, и убежало... Будет вам, будет, не убивайтесь. Вам теперь в самый раз сердце облегчить, вот вы попробуйте, сами увидите... а так не сидите, хозяин, не сидите.

Но в ответ на эти бесхитростные сердечные понукания профессор Корвара Амидеи лишь слегка покачивает головой и ни слова не говорит. Не плачет, потому что ему не для чего показывать, как он страдает; ему не нужно ничьей жалости, ничьей поддержки или сострадания. Он ошеломлен тем, что не чувствует в себе того горя, которое, как порою, видно, думалось ему, он должен будет испытать, если когда–нибудь по какой–нибудь ужасной, непредвиденной случайности у него не станет вдруг Сатанины или же он лишится ее любви. А теперь что же? Ничего, решительно ничего такого он не испытывает. Что же он думал, что, может, если это случится, мир рухнет или, по крайней мере, замертво рухнет он сам? Так ведь вот, пожалуйста, — ничего не произошло, решительно ничего не произошло. Он даже, к примеру, может сейчас поблагодарить служанку, сказать ей, что ее помощь больше не понадобится, заплатить ей за дни, остающиеся до конца месяца, и когда она, уходя, снова примется его подбадривать, ответить ей своим обычным: — Ну хорошо... хорошо...

Оставшись же один и снова усевшись на стул, он неожиданно для себя понимает, что даже желания пальцем пошевелить у него и того нет и что, стало быть, мир для него все–таки рухнул, но как–то так незаметно, даже не верится. Стулья вон как стояли, так и стоят, шкаф стоит, их кровать — стоит... Только вот что делать теперь со всем этим?