— Шагай!
Сначала под гору, потом в гору, вперед, назад, опять под гору, в гору и в гору. Куда они его тащат?
Гуарнотта задыхался от этого бега вслепую по камням, сквозь кусты; его по–прежнему толкали и дергали, в голове бурлил водоворот мыслей и чувств, мелькали картины одна другой страшнее, и все же (странное дело!) он видел перед собой огни, первые огни деревни, свет керосиновых ламп, зажигавшихся там, на вершине холма, — огоньки, в окнах и на улицах, причем видел он их такими же, какими они были перед тем, как на него напали, какими он видел их каждый вечер, возвращаясь с поля, и теперь он видел их (странное дело!) так отчетливо, будто на глазах его не было тугой повязки и будто он шел прямо на эти огоньки. Так он и шел, дергаясь от толчков и спотыкаясь о камни, шел, обуреваемый страхом, и нес в себе мирные и грустные огоньки, а с ними и весь холм, всю деревню, где никто не подозревал, какое насилие чинят сейчас над ним, где каждый спокойно и не спеша занимался привычным делом.
В какой–то момент он услышал торопливое цоканье ослиных копыт.
— Вон оно что!
Значит, они тащат с собой и его старого, усталого помощника. Да этому–то что! Чувствует, наверно, бедняга, непривычную грубость, но идет, куда ведут, а что и к чему — не понимает. Если б остановились хоть на минуту, если б разрешили Гуарнотте говорить, он им спокойно сказал бы, что отдаст все, чего они хотят. Не так уж много ему осталось жить, чтобы он за малую толику денег, которые теперь уже не приносили ему никакой радости, пошел на такую муку, которую приходится терпеть сейчас.
— Ребята...
— А ну, тихо! Шагай!
— Да не могу я больше! Зачем вы со мной так? Я же готов... — Молчи! Потом поговорим... Иди!
И он шел, повинуясь их приказу, шел целую вечность. Наконец совсем изнемог от усталости и боли в глазах из–за тугой повязки, ноги его подкосились, и он потерял сознание.