— Как только они войдут, я удалюсь, — отвечал тот, не трогаясь с места. — Можно подумать, что ты ждешь к себе самого римского папу. Не говорю уж о том, что ты мог бы и представить меня, эгоист ты эдакий!
Костантино Польяни кинулся открывать дверь, на ходу поправляя красивый русый хохолок надо лбом.
Первой вошла в студию синьора Консальви, затем — ее дочь; девушка была в трауре, лицо ее скрывала густая черная вуаль, в руке у нее был свернутый трубкой лист бумаги. На матери было великолепное светло–серое платье, оно удивительно шло к ее красивому лицу; пепельно–серые волосы задорно выбивались из–под изящной шляпки, украшенной фиалками.
Весь облик этой дамы красноречиво говорил о том, что она ощущает себя еще свежей и красивой вопреки возрасту. Вскоре подняла вуаль и дочь; она была не менее хороша, чем мать, но ее бледное лицо хранило выражение покорности судьбе и сдержанной скорби.
Вслед за первыми церемонными приветствиями Польяни счел нужным представить обеим дамам Колли, который по–прежнему сидел на диване, засунув руки в карманы, с потухшей сигаретой, в шляпе, надвинутой на самые брови, и, по–видимому, вовсе не собирался уходить.
— Вы скульптор? — спросила синьорина Консальви, внезапно зардевшись от смущения. — Колли... Чиро?
— Вот именно, Кодичилло! (Хвостик (ит.)) — отвечал тот, вытянувшись во весь рост; он все–таки снял шляпу, и теперь стали видны его густые сросшиеся брови и близко поставленные глаза. — Скульптор? А почему бы и нет? Да, я тоже скульптор.
— Но мне говорили, — чуть нетерпеливо, с легким раздражением продолжала синьорина Консальви, — мне говорили, что вас нет в Риме...
— Видите ли, я, как говорится, погулял, погулял по свету, милая барышня, — ответил Колли. — Прежде я постоянно проводил свои досуг в столице, ибо покорил волшебную страну — Стипендию.
Но потом...