на часах.
Золотилов. Как ты хочешь, друг любезнейший, а я никак не могу уложить в своей голове, чтобы из-за какой-нибудь крестьянки можно было так тревожиться.
Чеглов (с горькой усмешкой). Что ж тут непонятного?
Золотилов. А то, что подобные чувства могут внушать только женщины, равные нам, которые смотрят одинаково с нами на вещи, которые, наконец, могут понимать, что мы говорим. А тут что? Как и чем какая-нибудь крестьянская баба могла наполнить твое сердце?.. От них, любезный, только и услышишь: "Ах ты мой сердешненькой, ах ты мой милесинькой!.." Отцы наши, бывало, проматывались на цыганок; но те, по крайней мере, женщины страстные; а ведь наша баба - колода неотесанная: к ней с какой хочешь относись страстью, она преспокойно в это время будет ковырять в стене мох и думать: подаришь ли ты ей новый плат... И в подобное полуживотное влюбиться?
Чеглов (с досадой). Что ж ты мне все этой любовью колешь глаза? Какое бы ни было вначале мое увлечение, но во всяком случае я привык к ней; наконец, я честный человек: мне, бог знает, как ее жаль, видя, что обстоятельства располагаются самым страшным, самым ужасным образом.
Золотилов. Ничего я в твоих обстоятельствах не вижу ни страшного, ни ужасного.
Чеглов. А муж теперь пришел: кажется, этого достаточно!
Золотилов. Что ж такое, что пришел?
Чеглов. Как что такое? Ты после этого отнимешь у этих людей всякое чувство, всякой смысл? Должен же он узнать?
Золотилов. Ну, и узнает и очень еще, вероятно, будет доволен, что господин приласкал его супругу.