стол чашки а чайник. Лизавета молчит.
Ананий Яковлев (продолжая). То-то! Видно, и отвечать нечего, потому что сама лучше всякого знаешь, что никогда там ничего не было, да и быть не могло; а что теперича точно что: я, может, и хуже того на что пойду! Для какого рожна беречь себя стану?.. Взять, значит, эти самые деньги, идти с ними в кабак и кончить там... И с ними, и своей жизнию!
Матрена (пододвигая к Ананью Яковлеву чашку). Налила, батюшко, чай-то!
Ананий Яковлев. Вижу-с! Подайте уж и привереднице-то вашей.
Матрена. Подам и ей... (Уходит за перегородку.)
Ананий Яковлев (отодвигая от себя чашку). Мнением даже своим никогда не полагал, до чего теперь доведен стал. Все, что было думано и гадано, словно от дуновения ветра, пало и расстроилось.
Матрена (возвращаясь с невыпитой чашкой). Не хочет... не желает.
Ананий Яковлев. Что ж так? И тем уж, что ли, брезгует?.. (Грустно улыбаясь и качая головой.) Человек-то, как видно, заберет себе блажь в голову, так что хошь с ним делай, ничего понять не может: ты к нему с добром, а он все к тебе с колом. Я вот теперь не то, что с гневом каким, а истерзаючись всем сердцем моим и со слезами на очах своих, при матери вашей прошу вас: образумьтесь и станем жить, как и прочие добрые люди!
Лизавета. Добрые люди не укащики про нас!
Матрена. Так что ж те, али на худых глядеть надо? Ишь, что, псовка, говорит... Мало тебе еще, видно, было: смирен Ананий-то Яковлич, ей-богу, смирен.