- Все жалели, - подтвердила шепотом Алена Игнатьевна, вздохнув и подняв глаза кверху.
- Как, мать, не жалеть-то! - подхватила Грачиха. - Хоть бы наш барин Михайло Максимыч любил Федора Гаврилыча; как в город ехать, все уж вместе, и у покойного тятеньки кажинный раз приставали. Я еще молода-молодехонька была, а тоже помню: покойный Михайло Максимыч все ведь со мной заигрывал, ну и тот раз, как треснет меня по спине, да и говорит: "Катюшка, говорит, научи нас, как нам из Богородского барышню украсть?" - "А я, говорю, почем знаю". - "Али, говорит, дура, тебя никогда не воровывали, а ты все своей волей ходишь?" - "Все, говорю, своей волей хожу"; так оба и покатились со смеху. Врунья я смолоду была, а, пожалуй, и теперь такая.
- И теперь такая, - подтвердил я, - впрочем, ты про себя не рассказывай, а говори, как барышню украли, если знаешь.
- Знаю, все знаю, не такой человек Грачиха, чтоб она чего не знала, отвечала толстуха, ударив себя рукой по жирной груди.
- Украли! - продолжала она, встряхнув головой и приподняв брови. Хитрое было дело эким господам украсть. Старик правду говорил, что прежние баре были соколы. Как бы теперь этак они на фатеру приехали, не стали бы стариковские сказки слушать, а прямо, нет ли где беседы, молодых бабенок да девушек оглядывать. Барину нашему еще бы не украсть, важное дело... Как сказал он: "Друг Феденька! Надейся на меня, я тебе жену украду и первого сына у тебя окрещу!" Как сказал, так и сделал.
- Сделал?
- Сделал. Семь крестов носил он за свое молодечество, в полку дали! Тройка лошадей у него была отличнеющая, курьеркой так и звалась... "Моя, говорит, курьерка из воды сухого, из огня непаленого вынесет" - и вынашивала! Кучеренко, Мишутка был тогда, на семь верст свистал, слышно было; подъехали к Богородскому ночным временем, а метелица, вьюга поднялась, так и вьет и вьет, как в котле кипит. Мишутка сам после рассказывал: свистит раз, другой, нет толку - ветром относит. Свечка, глядят, горит еще в мезонине, а уговор такой с барышней был, что как свечка погаснет, значит, она на крыльцо вышла. Барин наш как шаркнет его по шиворотку. "Свисти, говорит, каналья, по-настоящему, по-разбойничьи!" Мишутка как верескнет, только грачи в роще с гнезд поднялись и закаркали. Глядь, свечка потухла. Федор Гаврилыч сейчас из пошевней вон, суметом через сад на красный двор и в сени. Глядит, барышня выскочила в одном капотчике. "Ах, говорит, душечка, Оленька, как это вы без теплого платья!" Сейчас долой с своих плеч свою медвежью шубу, завернул в нее свою миленькую с ручками и с ножками, поднял, как малого ребенка на руки - и в пошевни. "Пошел!" - говорят. Мишутка тронул было сразу, коренная хватила, трах обе завертки пополам. "Батюшка, барин, говорит, завертки выдали!" Барин наш только вскочил на ноги, выхватил у него вожжи да как крикнет: "Курьерка, грабят!" - и каковы только эти лошади были: услыхав его голос, две выносные три версты целиком по сумету несли, а там уж, смотрят, народ из усадьбы высыпал верхами и с кольями, не тут-то было: баре наши в первой приход в церковь и повенчанье сделали: здравствуйте, значит, честь имеем вас поздравить.
- Славно, старуха, рассказала! - воскликнул я.
- Э! - воскликнула, в свою очередь, Грачиха. - Ты разбери-ка еще эту старуху, меня все баре любят, ей-богу.
- Постой, погоди, - перебил я, - священник, значит, был уже подговорен?