- Послушайте, Калинович, - продолжала она, протягивая ему прекрасную свою ручку, - мне казалось, что я когда-то нравилась вам; наконец, в последнее время вы были так любезны, вы говорили, что только встречи со мной доставляют вам удовольствие и воскрешают ваши прежние радости... Послушайте, я всю жизнь буду вам благодарна, всю жизнь буду любить вас; только спасите отца моего, спасите его, Калинович!

Проговоря это, m-me Четверикова все еще не выпускала руку Калиновича; он тоже не отнимал ее.

- За прежнее, - начал он, - я не говорю: вы можете называть меня тираном, злодеем; но теперь, что теперь я могу сделать? Научите вы меня сами.

- Послушайте, - начала Четверикова, - говорят, вот что теперь надо сделать: у отца есть другое свидетельство на имение этого старика-почтмейстера: вы возьмите его и скажите, что оно было у вас, а не то, за которое вы его судите, скажите, что это была ошибка, - вам ничего за это не будет.

Калинович нахмурился и отнял руку.

- Старик этот сознался уж, что только на днях дал это свидетельство, и, наконец, - продолжал он, хватая себя за голову, - вы говорите, как женщина. Сделать этого нельзя, не говоря уже о том, как безнравствен будет такой поступок!

- Спасти человека не безнравственно, Калинович! - проговорила Четверикова.

Вице-губернатор пожал плечами.

- Но что ж из этого будет? Поймите вы меня, - перебил он, - будет одно, что вместе с вашим отцом посадят и меня в острог, и приедет другой чиновник, который будет делать точно то же, что и я.

- Нет, можно: не говорите этого, можно! - повторяла молодая женщина с раздирающей душу тоской и отчаянием. - Я вот стану перед вами на колени, буду целовать ваши руки... - произнесла она и действительно склонилась перед Калиновичем, так что он сам поспешил наклониться.