- Нет, она вовсе не страшная и не ужасная женщина, - отвечал Миклаков уже серьезно, - а немножко эксцентричная - это действительно; но в то же время она очень умная и честная девушка!
- Не знаю, может быть, это от ее эксцентричности происходит; но про нее, в самом деле, рассказывают ужасные вещи, - вмешалась в разговор г-жа Петицкая.
- Мало ли про кого что рассказывают-с! - отвечал ей с ударением Миклаков, он сам слыхал про г-жу Петицкую такие вещи, которые тоже могли бы показаться ужасными; но только не хотел ей напоминать теперь о том.
Княгиня между тем оставалась печальной и смущенной; ей невольно припомнилось то время, когда она была невестой князя, как он трепетал от восторга при одном ласковом взгляде ее, от одного легкого пожатия руки ее, и что же теперь стало? Княгиня готова была расплакаться от грусти. Ее печальный вид не свернулся с глаз Миклакова и навел его тоже на весьма невеселые мысли касательно собственного положения.
"Она все еще, кажется, изволит любить мужа, - думал он, играя в карты и взглядывая по временам на княгиню, - да и я-то хорош, - продолжал он, как-то злобно улыбаясь, - вообразил, что какая-нибудь барыня может заинтересоваться мною: из какого черта и из какого интереса делать ей это?.. Рожицы смазливой у меня нет; богатства - тоже; ловкости военного человека не бывало; физики атлетической не имею. Есть некоторый умишко, - да на что он им?.. В сем предмете они вкуса настоящего не знают".
"Все это прекрасно-с!" - рассуждал он затем, придя домой и в том же озлобленном настроении. - Но если я в самом деле не имею для ее сиятельства никакого значения, то зачем же мне в таком случае таскаться к ней каждый день?.. Надобно, по крайней мере, сделать ей декларацию: "так и так, мол, а там как вам угодно будет". Но Миклаков очень хорошо знал, что на словах он не в состоянии будет сделать никогда никакой декларации уж по одному тому, что всякий человек, объясняющийся в любви, до того ему казался смешным и ничтожным, что он скорее бы умер, чем сам стал в подобное положение.
"Мы княгине напишем! - решился он после некоторого размышления. - Благо бумага все терпит: трус на бумаге может явиться храбрецом; подлец нагло говорит о своем благородстве, она смиренно переносит всякую ложь, пошлость, глупость, - виват бумаге! Напишем-с", - повторил еще раз Миклаков и действительно написал. Письмо его вышло в том же юмористическом и насмешливом тоне, хоть вместе с тем на сердце у него сильно щемило и болело.
"Милостивая государыня, княгиня Елизавета Сергеевна! - писал он. - Если дьяволам дозволено не бескорыстно возводить свои очи на ангелов земных, именуемых женщинами, то я виновен в том пред вами и пылаю к вам неудержимой страстью, после которой опять, может быть, придется еще раз сойти с ума. С вашей стороны прошу быть совершенно откровенною, и если вам не благоугодно будет дать благоприятный на мое письмо ответ, за получением которого не премину я сам прийти, то вы просто велите вашим лакеям прогнать меня: "не смей-де, этакая демократическая шваль, питать такие чувства к нам, белокостным!" Все же сие будет легче для меня, чем сидеть веки-веченские в холодном и почтительном положении перед вами, тогда как душа требует пасть перед вами ниц и молить вас хоть о маленькой взаимности".
Отправившись, как и всегда, вечером к княгине, Миклаков захватил это письмо с собой. Г-жу Петицкую он застал там же, она еще и не уходила со вчерашнего дня от княгини. Сели, как водится, играть в карты. Миклаков беспрестанно щупал себя за карман, как бы опасаясь, чтобы письмо оттуда не выскочило. Сам он был при этом бледен и заметно встревожен. Все это заметили княгиня и г-жа Петицкая. Последняя вряд ли не догадалась, что "на тут немножко лишняя, потому что, воспользовавшись первой удобной минутой, вышла. По уходе ее Миклаков заговорил каким-то могильным и торопливым тоном:
- Вы как-то просили меня прочесть вам мои сочинения, - все это вздор, они не стоят того, а вот я лучше желаю, чтобы вы прочли то, что я собственно для вас написал. Можно вам передать это?