Правовед начал несколько женироваться.
— Опасность, которую вы так поэтично описали, не так еще, кажется, близка! — возразил он несовсем, впрочем, самостоятельным голосом.
— А если б и не так близка?.. Благородно оставлять дело в таком положении?.. Благородно?.. — крикнул на него Евсевий Осипович.
Вежливый обер-секретарь потупился.
— Покуда хлебное дело не распространено по всему земному шару, дело нельзя поправить; для того, чтобы сделать одного образованного человека, непременно надобно пять-шесть чернорабочих сил!
— Да что вы мне все этими подробностями-то тычете глаза! — восклицал Евсевий Осипович, вставая и смотря на часы. — Я вам говорю о голосе вечной и величайшей правды, раздающемся из-под всякого исторического, материалистического мусору; а вы мне зажимаете рот мелочами… дрянью… сегодняшним… Прощайте-ка однако, мне пора ехать к министру на раут, — прибавил он и начал со всеми целоваться и даже офицера облобызал троекратно.
— Ну, сирена, столь же заманчивая и столь же холодная, поцелу же и ты! — сказал он Софи.
Та его сейчас же поцеловала.
— Прощайте-с, — сказал он собственно мне, лукаво улыбнувшись.
— Каков старичишка, а? — сказал Бакланов, когда дядя уехал. Эка шельма! — вскричал он и затопал ногами.