«Совсем госпожа закружилась!» — подумал Бакланов, и в воображении его невольно промелькнули три женщины: Софи, которая так прилично всегда себя держала и так мало говорила; Елена, вероятно, ничего еще не сделавшая, но зато Бог знает что говорившая, и наконец Евпраксия, которая во всю жизнь свою, вероятно, не сказала ни одного лживого слова и нецеломудренно не подумала, и вместе с тем была совершенно непонятна Бакланову.
Сойдясь после такой долгой разлуки с женой, он, в одно и то же время, любил и ненавидел ее, уважал и презирал. Сколько мечтаний было посвящено им, пока он ожидал ее в Париже, что вот она приедет, пожурит его немного, а потом будет по-прежнему добра и ласкова с ним, — но ничего подобного не случилось: он встретил один только холод и презрение.
— Эта женщина — лед, могила! — говорил он иногда со скрежетом зубов, и вслед же затем в сердце его болезненно отзывалась мысль: «что, если она полюбила кого-нибудь другого»; так что он однажды спросил ее:
— Уж вы не влюбились ли в кого-нибудь?
Евпраксия взглянула при этом на мужа.
— То-то, к несчастью, нет; а уж, следовало бы! — сказала она.
— Кто ж мешал?
— Конечно, уж не вы! — отвечала Евпраксия с гримасой.
Бакланов, не чувствуя сам того, покраснел от досады.
— Вы даже лишаете меня права поревновать вас, — произнес он полушутя, полусерьезно.