Время царя Михаила Федоровича (1613 – 1645)

Вступление во власть.

Дав свое согласие на престол, Михаил Федорович выехал вместе с матерью из Костромы в Ярославль. Здесь к нему стал стекаться народ большими толпами, выражая свою симпатию молодому царю. Таким образом, после 1612 г. Ярославль вторично делается центром патриотического движения. В этом городе Михаил Федорович оставался месяц, а потом, в середине апреля, когда прошел лед и сбыла вода, двинулся дальше. В Москве между тем Земский собор еще не расходился: он управлял всеми делами государства и деятельно переписывался с царем. Часто между собором и царем возникали недоразумения, потому что казацкие грабежи и беспорядки в стране еще продолжались. Земский собор, принимая против них меры, вместе с тем заботился и об устройстве царского двора, отбирая дворцовые земли у тех, кто ими завладел, и собирая запасы для дворца. Вести о беспорядках доходили и до Михаила Федоровича, в Ярославль; к нему приходили жаловаться на грабежи, бежали с жалобой и те, у кого были отняты дворцовые земли. Все просили управы и помощи, а у царя не было средств ни на то, ни на другое. На вопрос царя о разбоях и беспорядках собор отвечал, что он старается, насколько можно, об устройстве земли, и докладывал о своих мероприятиях, но эти последствия казались Михаилу (или вернее, тому, кто за ним стоял) очень неудовлетворительными. В Ярославле думали, что можно скорее и лучше водворить порядок, чем то делал собор. И вот, видя, что порядок не сразу устанавливается, слыша постоянные жалобы и просьбы о кормах и жалованье, не умея их удовлетворить или прекратить, Михаил Федорович «кручинился» и с некоторым раздражением писал собору: «Вам самим ведомо, учинились мы царем по вашему прошению, а не своим хотением: крест нам целовали вы своею волею; так вам бы всем, помня свое крестное целование, нам служить и во всяком деле радеть»… Царь требовал этими словами, чтобы собор избавил его от хлопот с челобитчиками, и просил «те докуки от него отвести», как он выражался.

Несмотря на неудовольствия, 16 апреля царь «пошел» к Москве из Ярославля, требуя, чтобы к его приезду приготовили ему помещение, и даже прямо указывал палаты дворца; а у собора не было ни материала для их поправки, ни мастеров, почему и были приготовлены другие палаты, что вызвало гнев со стороны царя. Когда царь был уже около Троице-Сергиева монастыря, к нему стали сбегаться дворяне и крестьяне, ограбленные и избитые казачьими шайками, бродившими около самой Москвы. Тогда Михаил Федорович в присутствии послов от собора заявил, что он с матерью не пойдет дальше, и сказал послам: «Вы нам челом били и говорили, что все люди пришли в чувство, от воровства отстали, так вы били челом и говорили ложно». А в Москву Михаил Федорович писал боярам и собору: «Можно вам и самим знать, если на Москве и под Москвою грабежи и убийства не уймутся, то какой от Бога милости надеяться?» Собор, конечно, всеми силами рад был окончить все беспорядки, но он знал свое бессилие: он держался и повелевал только нравственным авторитетом, который не мог простираться на все элементы смуты. Как бы то ни было, несмотря на неудовольствие, Михаил Федорович прибыл 2 мая в Москву, а 11 июля венчался на царство. Этим моментом кончается смутная эпоха и начинается новое царствование.

Первые годы правления царя Михаила Федоровича до сих пор представляют собой такой исторический момент, в котором не все доступно научному наблюдению и не все понятно из того, что уже удалось наблюсти. Неясны ни самая личность молодого государя, ни те влияния, под которыми жила и действовала эта личность, ни те силы, какими направлялась в то время политическая жизнь страны. Болезненный и слабый, царь Михаил всего тридцати с небольшим лет так «скорбел ножками», что иногда, по его собственным словам (в июне 1627 г.), его «до возка и из возка в креслах носят». Около царя заметен кружок дворцовой знати – царских родственников, которые вместе с государевой матерью тянулись к влиянию и власти. Хотя один современник и выразился так, что мать государя, «инока великая старица Марфа, правя под ним и поддерживая царство со своим родом», однако очевидно, что старица правила только дворцом и поддерживала не царство, а свой «род». Течение политической жизни шло мимо ее кельи и направлялось какой-то иной силой, каким-то правительством, состав которого, однако, не совсем ясен. Это не был Земский собор или, как тогда говорили, «вся земля». «Вся земля» была как бы совещательным органом при каком-то ином правительстве, во главе которого стоял царь и в составе которого находились истинные руководители московской политики. Конечно, это не была Боярская дума во всем ее составе; но мы не знаем, кто именно это был. Просматривая список думных людей тех лет, мы не можем точно сказать, кого из думцев надлежит считать только высшим чиновником и в ком из думцев надлежит видеть влиятельного советника и даже руководителя власти.

Всего вероятнее, что за царем стоял им самим составленный придворный кружок, а не ограничивающее его власть учреждение с определенным составом и формальными полномочиями. Царь Михаил ограничен во власти не был, и никаких ограничительных документов от его времени до нас не дошло.

Вопрос об ограничениях.

Между тем об ограничениях царя Михаила существует ряд частных показаний, большинство которых относятся к XVIII в., именно ко времени около 1730 г. Таковы свидетельства русского историка В. Н. Татищева (кратко говорящего, что Михаила Федоровича избрали всенародно, но с ограничительной записью) и трех иностранцев. Из них два, Страленберг и Фокеродт, дают подробное изложение ограничений, составленное в духе их эпохи, а третий, Шмидт-Физельдек, кратко говорит о каких-то документах, содержащих ограничения и будто бы хранимых в XVIII в. в государственных хранилищах. Чтобы понять эти известия в их истинном значении, надобно знать, что в последние годы царствования Петра Великого среди его сотрудников обсуждался вопрос о необходимости устройства какого-либо органа власти, который бы сообщил верховному управлению, будто бы расстроенному Петром Великим, правильную организацию. Постепенно в умах некоторых сановников (кн. Д. М. Голицын) рождается мысль о полезности и возможности такой реформы, которая бы, устроив законодательную власть в стране, ограничила бы личный авторитет монарха. В учреждении Верховного тайного совета в начале 1726 г. многие готовы были видеть первый шаг именно в этом направлении, а в 1730 г. «верховники» пытались сделать и второй, более определенный и решительный шаг в сторону шведских олигархических порядков. Таким образом на пространстве двух десятилетий мы наблюдаем в высших кругах бюрократии известное течение политической мысли: оно отправляется от заботы восстановить нарушенную так называемой реформой правильность правительственных функций и приводит к попытке коренного государственного переворота. Сначала думают создать что-нибудь соответствующее старой «думе государевой», а затем приходят к решимости упразднить исконную полноту власти государя. И в том, и в другом фазисе размышлений и разговоров лица, причастные к данному делу, неизбежно должны были обращаться за справками и сравнениями к прошлому, именно к тем его моментам, когда в старой Москве ставились и решались те же самые вопросы о формах и способах управления. Ища ответа на свои вопросы в прошлом, они вспоминали – по устным преданиям – то, что было в старину, и по-своему освещали то, что вспоминали. Их воспоминания и толкования получали широкое распространение в кругу их близких и знакомых, – и вот почему около 1720-1730 гг. иностранцы, жившие в России и писавшие о ней, располагали такими сведениями о смутном времени и о начале царствования Михаила, какими не располагала ни печатная, ни рукописная историческая наша литература того времени. Приводя свои данные, эти лица ссылались иногда на частные архивы и частные рассказы. Страленберг, например, упоминает о письме, «которое, как говорят, можно еще было видеть в оригинале у недавно умершего фельдмаршала Шереметева и из коего некто, его читавший, сообщил мне (т. е. Страленбергу) несколько данных». Шмидт-Физельдек, живший в доме графа Миниха, не иначе, как только путем слухов, ходивших в кругу его патрона, мог быть осведомлен о документах, хранимых, по его сообщению, в Успенском соборе и каком-то «архиве». Исторический материал, добытый таким путем, не мог быть, конечно, точен и полон. Предание знало, что в смутное время избрание на престол В. Шуйского было сопряжено с обещаниями царя подданным. В хронографах и рукописных сборниках можно было найти и самую запись, на которой Шуйский «поволил» целовать крест. Таким образом, при желании и старании факт «ограничений» Шуйского мог быть установлен твердо. Знало предание и о том, что Владислава избрали на условиях; могли даже быть известны и самые условия тем, кто имел тогда доступ в архивы. Но условий, предложенных, как предполагали, царю Михаилу, никто не знал; между тем предание помнило, что царь Михаил Федорович правил не один, не по-старому, а с участием земщины. Не зная действительных отношений царя и Земского собора, представляли их себе в том виде, какой считали нормальным по понятиям своей эпохи. Так и явились, думается нам, условия, изложенные у Страленберга и повторенные у Фокеродта и гр. Миниха. Они воспроизводили положение, не действительно бывшее в 1613 г., а такое, какое предполагалось для того времени естественным: царская власть ограничена бюрократической олигархией и связана рядом точно формулированных условий в административных, судебных и финансовых ее функциях. Словом, предание о начале XVII в. строилось на данных начала XVIII в., и его детали в наших глазах должны характеризовать не первый, а второй из этих моментов. Таков будет, по нашему разумению, единственно правильный научный прием в оценке баснословного рассказа Страленберга и зависимых от него показаний Фокеродта и Миниха. Что же касается до остальных двух свидетельств XVIII столетия, именно упоминаний Шмидта-Физельдека и Татищева, то это только упоминания, не более. Один говорит, что в 1613 г. существовала «eine formliche Kapitulation», а другой – что царя Михаила избрали «с такой же записью», как и В. Шуйского. Оба эти известия доказывают только то, что их авторы верили в справедливость ходивших в их время рассказов о существовании ограничительной записи царя Михаила Федоровича и что самой записи они не видели и не знали.

Итак, если бы об ограничениях 1613 г. существовали только известия XVIII в., мы не дали бы им веры и воспользовались бы ими только для характеристики политического умонастроения тех кругов русского общества, которые подготовили «затейку» с пунктами 1730 г., а также ее падение. Возникновение предания о записи царя Михаила мы в таком случае объясняли бы неумением деятелей петровской эпохи понять соправительство Михаила с Земским собором иначе, как результат формального ограничения верховной власти, и притом ограничения по известному образцу. Но в данном случае вопрос осложняется тем, что о боярском ограничении власти М. Ф. Романова говорят два его современника – анонимный автор псковского сказания о смуте и известный Котошихин. Над тем, что они говорят, стоит остановиться.

Псковское сказание «о бедах и скорбех и напастех» давно уже оценено С. М. Соловьевым и А. И. Маркевичем. Однако и теперь физиономия этого памятника недостаточно ясна. Автор сказания неизвестен; не поддается определению и самая среда, к которой он принадлежал. Сделано лишь то наблюдение, что он не тяготел к высшим кругам, псковским или московским, и писал «в духе меньших людей, в духе собственно псковском, с сильным нерасположением к Москве, ко всему, что там делалось, преимущественно к боярам, их поведению и распоряжениям». К этим словам С. М. Соловьева следует добавить, что местная «собственно псковская» тенденция сказателя не была политической и не переходила в сепаратизм. Его протест был направлен против московских бояр как представителей высшего социального слоя, политически и экономически вредного одинаково для Пскова и Москвы – для всего русского народа. Демократическое настроение автора ведет его к крайностям и несправедливости. Раз дело касается «владущих», он готов на всякие обвинения и подозрения. Бояре Шуйские, по его мнению, злодейски погубили кн. М. В. Скопина-Шуйского; затем другие «от боярского роду» возненавидели «своего христианского царя» и стали желать царя «от поганых иноверных», чем и погубили Москву; при освобождении Москвы от поляков «древняя гордость» боярина кн. Д. Т. Трубецкого, не желавшего помочь Пожарскому, чуть было не помешала успеху дела. Стоявшие с Трубецким под Москвой «рустии бояре и князи», несмотря на горький опыт с Владиславом, снова умыслили призвать иноземного царя и дважды посылали за ним в Швецию, «и не сбысться их злый боярской совет», потому что «избрали ратные люди и все православные на Московское государство царем» М. Ф. Романова. Когда, не ожидая результата посольства в Швецию, тотчас по взятии Москвы собрались русские и стали говорить: «Не возможно нам пребыти без царя ни единого часа», – то владущие и на соборе завели речь об иноземце: «И восхотеша начальницы паки себе царя от иноверных, народи же и ратнии не восхотеша сему быти». Таким образом, до воцарения Михаила Федоровича бояре, руководившие властью, приводили народ к бедам и гибели. При Михаиле пагубная деятельность владущих продолжалась, но из сферы политической она перешла в сферу административно-хозяйственную. Вот как представляет ее себе автор: так как новый государь был молод и не имел «еще толика разума, еже управляти землею», то «не без мятежа сотвори ему державу враг дьявол, возвыся паки владущих на мздоимание». Владущие снова стали кабалить себе народ, «емлюще в работу сильно собе» трудовое население, возвращавшееся из плена и бегов: они уже забыли прежнее «безвремяние», когда «от своих раб разорени быша». Не боясь царя, они «его царьская села себе поимаша», так как государь не знал своих земель вследствие пропажи писцовых книг, «яко земские книги преписания в разорение погибоша»[4]. В то же время, умалив хищничеством государевы доходы, они понудили царя к увеличению податных тягот: «На государевы и государственные расходы брали со всей земли как обычные оброки и дани, так и экстренную пятую деньгу, пятую часть имения у тяглых людей»; на «царскую потребу и расходы» шли даже и те доходы, из которых прежде «государь царь оброки жаловаше», т. е. давал жалованье служилым людям (предполагаем, «четвертчикам». Своекорыстно отнеслись бояре и к тому случаю, когда под Москву явились «нецыи вои, в Поморьи суще, бяху грабяще люди». Отстав от грабежа и сознав свою вину, эти вои-казаки пожелали идти на помощь Пскову, будто бы осажденному тогда шведами, – «и приидоша к царствующему граду и послаша к царю о собе». И вот, «слышав бояре, начаша советовати собе, как сии волныя люди собе поработити, понеже наши рабы прежде быша, а ныне нам сильны быша и не покоряхуся; и призваше во град голов их, яко до треисот… и переимаша их и перевязаша, а на прочих ратию изыдоша и разгромиша их и многих переимаша, а достальных 15000 в Литву отъехаша». В этом рассказе дело идет, очевидно, об известном походе воровских казаков к Москве и о поражении их князем Лыковым на реке Луже, причем событие излагается с точки зрения казачьей, «воровской», т. е. так, как изложил бы его участник воровского похода, желавший его оправдать и даже идеализировать. Не говоря уже о том, что казачий приход под Москву произошел за несколько месяцев ранее шведской осады Пскова, самые обстоятельства похода и правительственной репрессии переданы совсем неверно, с наивной тенденциозностью, идущей во что бы то ни стало против владущих бояр. Бояре, жадно и злобно хватающие себе царские земли и рабочих людей, разоряющие царя, государство и народ, представляются автору главным, даже единственным, пожалуй, злом его современности, на которое направлена вся сила его обличения. Мы готовы, поэтому, вспомнив казачьи речи смутной эпохи против «лихих бояр», счесть казаком и самого автора сказания. Но это не будет верно, так как наш автор не с казаками, а против казаков. Говоря о казачьем восстании при В. Шуйском, он характеризует восставших как «не хотящих жити в законе божии и во блазей вере и в тишине, но в буйстве и во объядении и во упоминании и в разбойничестве живуще, желающе чюжаго имения и приступльших к литовским и немецким людем». Для него казаки – «яко полстии зверие от пустыня»: вот почему пскович, вооруженный против бояр, не может быть поставлен в казачьи ряды. Он – земский, только глубоко простонародный человек. Он видит в царе Богом избранную для воссоздания старого порядка власть, в которой «Бог воздвиже рог спасения людей своих», – и, когда около «блаженного», «зело кроткаго, тихаго» царя совершается зло и неправда, автор может объяснить это только боярским умыслом. Отозвали хороших воевод от Смоленска, а послали плохих и проиграли дело, – это вина бояр: они это сделали, они скрывали от царя неудачу, они не допускали к царю вестников: «Сицево бе попечение боярско о земли Русской!». Осадили шведы Псков, во Пскове стал голод, к царю «много посылаша из града о испоручении», – бояре скрывали от царя вести и вестников, «людские печали и гладу не поведаху ему», и Псков не получил помощи: «Сицево бе попечение боярско о граде!» Расстроился брак царя с Хлоповой, затем умерла его первая жена, – во всем виноваты бояре: «Все то зло сотворится от злых чаровников и зверообразных человек», – которые «гнушахуся своего государя и гордяхуся». Кого именно из бояр разуметь виновниками зла на Руси, автор сказания, по-видимому, точно не знал. Таков для него и князь Д. Т. Трубецкой, надменный «древнею гордостью» боярин; таковы же для него «царевы матери племянники», Салтыковы, которые «гнушались» своего государя и не хотели «в покорении и в послушании пребывати»; таковы же «под Москвою князи и бояре», призывавшие шведского королевича на московский престол; таковы же думцы царя Михаила Федоровича, не пославшие помощи под Смоленск и Псков. Для нас Трубецкой, Салтыковы, Пожарский с «князьями и боярами» под Москвой и в Ярославле князь Мстиславский с «товарищи», бывшие в думе царя Михаила с начала его царствования, – все это разные круги, направления и репутации. Для автора псковского сказания все эти люди – один «окаянный и злый совет», в котором он не различает партий и направлений. Всякий, кто в данное время пользуется, по выражению Грозного, «честию председания», тот для нашего автора и есть «владущий», стоящий у власти и злоупотребляющий ею. С демократических низов своего псковского мира автор готов был во всем подозревать всякого «владущего» в далекой Москве.