Совсем осунулся Облом Иваныч; раздирала ему тоска-кручина ретивое и как песком горячим жгла глаза; но не освежились они слезой теплою; как тут заплакать! Кто их знает, куда запропастились они, слезы солдатские! В 15 лет еще бы не выпекло их полымем с под котла артельного…

Думал, думал тяжелую, камнем по сердцу гнетущую, думу Облом Иваныч. Бесполезным горем прощался он навсегда с своею короткой боевою жизнью, как молодая, еще недавно расцветшая любовью и надеждой вдова, на которую вдруг пахнуло беспощадным и вечным холодом мужниной могилы. Уж вечерело; все смолкло. И вдруг поднял он пригнетенную кручиной голову — глянул к верху: высоко над ним реяла какая-то птица.

— «Гм, врешь! Еще живем, сакру-бле!»

Строго взглянув на зловещую птаху, сорвался мушкетер с камня; еще оглянулся на даль, в которую ушли безвозвратные друзья, и поковылял в деревню.

— «Врешь, еще живу!.. Платчишко занести следует!» — ворчал Облом Иваныч. И как будто другой, невидимый, такой же Облом Иваныч твердым и поощряющим голосом подсказывал ему: «Крепись, Облом Иваныч!»

— «К старухе зайти надо, занести ей от сына деньжонки в Самарскую губернию». «Вперед, калека разбитый!» — шептал голос.

— «Да тетку нищую в Псковщине проведать.» — «Навались обрывыш безногий!»

— «Не обману! Не бывать стыду такому!» — ворчал мушкетер. — «Подтянись охлоботина!»

— «А там!..» Облом Иваныч махнул рукой… «Что Бог даст!» — «Правда, честная душа!» — прошептал ему голос невидимки, и мушкетер ковылял все вперед своим хромым, но спорым мушкетерским шагом.

Вперед Облом Иваныч! Иди смело! Калека шляется — подумают люди: а тебя понесет Сам Бог, и всюду пройдешь ты с своей святою ношей — отрады и утешения любящим, сирым и нищенствующим.