Кавалера нельзя было узнать: следов человеческого образа не видно было на изувеченном и окровавленном лице; окостенелая рука стиснута была на груди, и в полной горсти почернелой запекшейся крови блестел серебряный край креста.

— «Егор Лаврентьич, сердечный!» — со вздохом проговорили солдаты, с заступами и кирками в руках. «Вишь прижал голубчик егорья, словно боится, чтоб не отняли!»

— «Да разве не помнишь что ль, ведь говаривал: хотелось бы, чтобы с ним, говорит, и зарыли меня, коли умирать придется».

Подошел офицер, все осенились знамением креста. Тело храброго солдата похоронили с орденом. Сибирлетка лежал, свернувшись без движения, и, приподняв голову, не сводил глаз с засыпанной могилы.

— «Ефремова-то нет, убивался бы бедняга!»

— «Еще бы! Да никак и он тово?..»

— «А забирайте Сибирлетку-то!» — отозвался кто-то. Несколько голосов позвали собаку, но она не шевелилась; двое подошли к ней, ласкали ее, и видя, что она не располагает встать, пробовали, было, потащить за собой…

— «Да возьми на ремень!» — Напрасно хлопотали солдаты: они оттащили ее на несколько шагов, но собака вырвалась, и опять свернулась в комок на свежей могиле. Ее оставили в покое.

Обыкновенно на ночь утихала канонада. В известном нам блиндаже почасту вспоминали убылых, и особенно храброго и всеми любимого кавалера. Племяш его, как ушел, так с тех пор ни слуху ни духу о нем; поговаривали, что видели будто какой-то леший бродит около траншей неприятельских: сыплют по нем штуцерные их, а он все блыкается, опустя руки, и пуля его не берет. К полуночи регулярно заводил свою горькую песню Сибирлетка.