Падение Артура, которое по-настоящему должно было бы повести к возвращению эскадры домой, послужило лишним толчком к ее гибели. Так как теперь она не могла рассчитывать на поддержку порт-артурской эскадры, ее решено было «усилить» подкреплениями из России. Но в России оставались только «старые калоши», еле-еле пригодные для береговой обороны, тихоходные, со слабой броней и устаревшей артиллерией. Они и составили, так сказать, «третью эскадру». Командовавший ею адмирал Небогатов был несколько толковее Рождественского, но это имело лишь то последствие, что он не дал утопить свои суда, а благополучно сдал их в плен японцам.

Обремененная разнокалиберным старым ломом, не помогавшим ничем и в то же время страшно мешающим маневрированию новейших русских броненосцев, потрепанная шестимесячным плаванием, с неопытным, недоученным экипажем, эскадра Рождественского встретила в Корейском проливе великолепно подобранный, только что вышедший из ремонта японский флот, экипаж которого, превосходно обученный еще в начале войны, имел теперь за собою год боевого опыта. Как всегда, японцы количественно были слабее русских, но тут качество возмещало недостаток количества. Случилось, на простой, неопытный взгляд, настоящее чудо: стальные русские корабли сгорели от японских бомб. Почему это должно было случиться — мы уже знаем. Виновник катастрофы, сам раненый, не пожелал однако же погибнуть на одном из устроенных им костров, пытался спастись на миноносце и, настигнутый японцами, сдался им без боя. Небогатов на другой день последовал примеру Рождественского, но хотя его потом судили строже, у него было больше оправданий: во-первых, на своих «самотопах» он не имел никакой надежды уйти от быстроходных японских крейсеров, а во-вторых, дерево на судах его эскадры было выброшено в море, почему ни одно из них и не сгорело. Жизнь нескольких тысяч русских матросов была этим спасена. Почти весь экипаж «второй» эскадры погиб, — русские потеряли до 8 тыс человек, тогда как японцы менее 600. Только нескольким крейсерам и вспомогательным судам удалось бежать и укрыться в нейтральных портах, и лишь один маленький крейсер добрался до Владивостока.

Цусима произвела на «общество», т. е. на материально обеспеченную часть населения, впечатление гораздо более сильное, чем Мукден. Начальство предвидело это впечатление и скрывало катастрофу так долго, как только возможно: пропуская в газеты разные вздорные (но благоприятные для русских) слухи из иностранных газет, военная цензура три дня скрывала официальные телеграммы японского главнокомандующего, адмирала Того. Но тем сильнее было действие истины, когда она стала известна. Собравшееся как раз в эти дни в Москве совещание «земских деятелей», которые были правее «освобожденцев», имевшее целью столковаться насчет организации будущего «народного представительства» (на основании манифеста 18 февраля) и ставившее себе сначала самые умеренные задания («отказ от сословного начала при выборах» и т. п.), неожиданно для самого себя и к ужасу благонамеренного меньшинства скакнуло к «безотлагательному созыву народного представительства», избранного «путем всеобщей, равной, тайной и прямой подачи голосов». Меньшинству с величайшим трудом удалось замазать эту последнюю, совсем неприличную для помещичьего собрания формулу, и один из членов этого меньшинства с горечью отмечает: «Чувствовалось, что подавляющее большинство ораторов, как и вообще среди присутствующих, руководится не столько сознанием необходимости смягчать рознь и разлад между государственной властью и обществом и напрячь все свои силы к созданию возможного между ними единения для укрепления престижа нашей государственной мощи, сколько находится под влиянием, может быть, и справедливого чувства негодования действиями правительства, вовлекшего Россию в несчастную и непонятную для народного сознания войну и приведшего страну к внутренней и внешней разрухе».

Разгневанные безрукостью правительства помещики в первую минуту хотели всем собранием отправиться к Николаю и требовать от него созыва народных представителей на основе четырехчленной формулы. Меньшинству еле-еле удалось отклонить эту «демонстрацию» и заменить путешествие всем собором посылкой небольшой делегации, представившей царю адрес более или менее «приличный», т. е. написанный в обычных холопских выражениях. 6/19 июня Николай написал: «После докладов принял на ферме (в Петергофе, где царская семья жила «на даче») 14 человек земских и городских деятелей с бывшего в Москве недавнего съезда». Больше ничего. Что ему говорили «деятели», что он отвечал — молчок. И только две недели спустя его подлинное настроение нашло случай выразиться. В дневнике под 21 июня (по старому стилю) стоят: «...Принял на ферме сенатора Нарышкина, гр. Бобринского, Киреева, Павла Шереметева, других и нескольких крестьян с заявлениями от союза русских людей в противовес земским и городским деятелям...»

«Деятели» все же не могли обойтись без разговора по душе с царем, — их «негодования» хватило лишь настолько, что они собирались при этом случае наговорить царю дерзостей, но намерения этого в действие не привели. Интеллигенция уже и «говорить не хотела». Собравшийся в те же дни в той же Москве «Союз союзов» призывал не говорить, а «действовать», «действовать, как кто умеет и может, как кто способен или считает нужным по политическим убеждениям, — как угодно, но действовать. Все средства теперь законны против страшной угрозы, заключающейся в самом факте дальнейшего существования настоящего правительства; и все средства должны быть испробованы. Мы обращаемся ко всем общественным группам, партиям, союзным организациям, частным кружкам, ко всему, что есть в народе живого и способного отозваться на боль, на грубый удар, и мы говорим: всеми силами, всеми средствами добивайтесь немедленного устранения захватившей власть разбойничьей шайки и поставьте на ее место учредительное собрание». Лестное сравнение «Романовых» с разбойничьей шайкой до ушей Николая не дошло, а если бы и дошло, он едва ли испугался бы этой бури в стакане воды. Но скоро до него дошли такие вести, которых не испугаться было нельзя. Если земские и городских деятели удостоились в его дневнике одной строчки, а интеллигенция и совсем ни одной, то целые страницы этого дневника посвящены броненосцу «Потемкин Таврический». Это имя, не в пример именам «деятелей», Николай хорошо запомнил.

Что война не могла не отразиться на настроении прежде всего войска, — это было ясно само собою. Зловещие для «Романовых» признаки появились уже довольно давно. Уже в мукденском бою были случаи расстрела солдатами офицеров, пробовавших револьверными выстрелами повернуть отступавших и погнать их снова в огонь. Под Цусимой быстрая сдача Небогатова объяснялась не только технической бессмысленностью дальнейшего боя, но и тем, что матросы решительно отказывались погибать зря; и на лучшем как раз небогатовском броненосце перед офицерами оказался выбор: или спустить флаг или быть спущенными за борт командой. Во флоте настроение, которое еще рано было назвать «революционным», но которое неудержимо стремилось таковым стать, сказывалось гораздо сильнее, чем в сухопутной армии. Это объяснялось социальным составом матросской массы. Современный корабль, со множеством всевозможных механизмов (все его громадные пушки, например, двигаются при помощи машин), очень похож на фабрику. Заводской рабочий несравненно скорее на нем найдется и справится, чем крестьянин, отроду около машин не работавший. К тому же флот никогда не приходится употреблять против «внутреннего врага»: «благонадежность» для матроса поэтому казалась много менее необходимой, чем для сухопутного солдата, которому мог представиться случай расстреливать забастовщиков или манифестантов. По всем этим причинам начальство охотнее посылало рабочих во флот, а крестьян — в сухопутную армию. Флот Николая II и был поэтому наиболее пролетарской частью его вооруженной силы.

Приходя в постоянное соприкосновение с командами иностранных судов (где можно было встретить и русских эмигрантов), с портовыми рабочими, менее сознательными, чем заводские или фабричные, но более «буйными», проникнутыми стихийным анархизмом босяцкой массы, эта часть войска была и более революционной. В особенности запасные, лишь вчера снятые с фабрик и заводов, приносили на корабль во всей свежести «стачечное» настроение. А дисциплина флота была более суровой и еще более крепостнической, чем сухопутная. В казарме офицеры отделены от солдат, встречаются с ними только по службе. На корабле все живут вместе, матросы отлично знали всю подноготную частной жизни офицеров и приучались их презирать; в то же время гнет офицерства чувствовался гораздо сильнее, тяготел над всем бытом, над всей личной жизнью матроса. Прибавьте к этому, что морское офицерство царских времен было гораздо более дворянским, чем сухопутное, — буржуазные элементы по традиции (старому обычаю) почти не проникали в морской корпус, еще больший процент офицеров-дворян можно было найти только в гвардии, — и вы поймете, почему флот несравненно более был готов к революционной вспышке, нежели какая бы то ни было другая часть боевой силы Николая.

Еще до 9 января в Черноморском флоте было сильное революционное брожение и работали революционные организации. Попытка мобилизовать часть черноморских моряков для пополнения экипажей эскадры Рождественского вызвала демонстрации против войны и нечто вроде матросской забастовки. Начальство вынуждено было отказаться от мобилизации. В ноябре 1904 г. дело дошло до взрыва. Поводом были «строгости», заведенные новым командиром Черноморского флота, адмиралом Чухниным: стеснение выхода матросов из казарм и т. д. Матросы встали массой и — характерная черта — бросились прежде всего на офицерские квартиры, подвергшиеся полному разгрому; очевидцы говорили, что у офицеров ни одного стекла целого не осталось. Характерно это потому, что показывает, как матросское движение принимало с самого начала классовый характер.

Движение не было организовано, у матросов не было оружия, и несколько залпов оставшейся «верной долгу» команды крейсера «Память Меркурия» (служившего во время поездок Николая на Черное море царской яхтой, почему экипаж там, надо думать, подбирался особенно «тщательно») разогнали восставших. Но после этого для революционных организаций открылось еще более широкое поле деятельности. К февралю 1905 г. эта деятельность настолько стала беспокоить начальство, что оно утрудило себя составлением длинного специального воззвания, пытаясь разъяснить матросам несостоятельность «пагубных учений, чрезвычайно опасных как для сохранения нравственности, так и для общественного благосостояния и порядка, обеспечивающего безопасность». Воззвание, свидетельствовавшее одновременно и о панике командиров и об их круглом невежестве, должно было очень развеселить матросов и ободрить складывавшиеся среди них революционные организации.

После Цусимы, к лету 1905 г., настроение настолько поднялось и организации настолько окрепли, что в Черноморском флоте складывается настоящий заговор, ставивший себе целью поднять весь флот во время маневров («практической стрельбы»), которые должны были происходить в июне. К этому времени были революционные кружки не только вообще во флоте, но и на каждом почти отдельном судне, — а на некоторых броненосцах собственными средствами печатали воззвания и листовки. «Практическая стрельба» была особенно удобным моментом не только потому, что в это время все корабли были в сборе и распропагандированные команды легко могли увлечь за собой нераспропагандированные, но и потому еще, что на стрельбу суда брали с собой полный запас пороха и снарядов, и в руках восставших оказался бы не просто флот, но флот вооруженный, грозный для любого из портов Черного моря и готовый поддержать могущественной рукой восстание в одном из этих портов. При таких условиях восстание Черноморского флота могло стать сигналом вооруженного восстания по всей России. На это и рассчитывали.