Государь мне во время доклада об этом по существу не говорил, но только передал записку с проектами, сказав: «Обсудите эти предложения в совете министров. Это записка и проект профессора Мигулина».

Это была записка о необходимости принудительного отчуждения земель в пользу крестьянства как мера, которую необходимо принять немедленно, непосредственно волею и приказом самодержавного государя».

Витте упирался не потому, чтобы он сам был свободен от аграрной паники, — напротив, от его министерства нам осталось целое толстое «дело» о проекте аграрной реформы (где, между прочим, есть и упоминавшийся сейчас проект проф. Мигулина; подписался профессор неразборчиво, и Николай собственноручно, каллиграфическим «романовским» почерком, поставил рядом в скобках фамилию профессора, — как теперь делают на официальных бумагах машинистки; очень боялся Николай, что Витте такую драгоценную фамилию, можно сказать, «спасителя отечества», не разберет). Упирался Витте потому, что он не хотел повторения 19 февраля, «благодеяния» Николая крестьянам, — вот отчего он настаивал, чтобы земельная прирезка была произведена не «высочайшим» манифестом, а постановлением созванной и созданной им, Витте, Государственной думы. Но со всех сторон слышались голоса, что надо спешить, время не терпит. «Тогда (в декабре), — рассказывает дальше Витте, — приезжал в Петербург генерал-адьютант Дубасов, бравый, благородный и честный человек. Он приехал из Черниговской и Курской губ., куда он был назначен с особыми полномочиями ввиду сильно развившихся там крестьянских беспорядков. Он явился ко мне и подробно рассказал о положении дела и высказывался в том смысле, что лучше всего было бы теперь же отчудить крестьянам те помещичьи земли, которые они забрали, и на мое замечание, что на принудительное отчуждение я не пойду без обсуждения дела в Государственной думе и Государственном совете после открытия этих учреждений, он высказал мнение, что теперь такою мерою можно успокоить крестьянство, а потом «посмотрите: крестьянство захватит всю землю и вы с ними ничего не поделаете».

Только разгром рабочей революции в декабре приободрил Царское Село, и когда Витте внес в феврале «свой» проект земельной реформы, Николай отнесся к нему более чем холодно, заставив даже Витте уволить вырабатывавшего этот проект министра (Кутлера). Но к этому времени должна была несколько ослабеть еще и другая паника, созданная в том же Царском Селе движением военным.

Прежде всего в грандиозных размерах повторились июньские события. Наиболее пролетарская часть военной силы не могла остаться равнодушной, видя победу пролетариата. Ровно через неделю после манифеста началось восстание матросов в Кронштадте. В Балтийском флоте было такое же революционное движение, как и в Черноморском, — и перед октябрем 1905 г. сотни матросов находились уже под арестом за прикосновенность или по подозрению в прикосновенности к этому движению. Октябрьская забастовка, помимо всего прочего, вынудила царское правительство отпустить на свободу массу арестованных революционеров. Была объявлена даже специальная амнистия, весьма не полная и не искренняя, но все же открывшая двери шлиссельбургской тюрьмы перед уцелевшими еще народовольцами, заключенными там с 80-х годов. Были отпущены частично на свободу и члены военных революционных организаций. По отношению к матросам морское начальство не нашло ничего остроумнее, как направить освобожденных тотчас же в строй; больше всего боялись очевидно их соприкосновения с петербургским пролетариатом. Не сообразили, что этим вносят в казармы взрывчатый материал невиданной дотоле там силы. В морских казармах Кронштадта немедленно началось брожение. Началось с митингов и подачи «коллективных заявлений». Когда подававшие были арестованы, их товарищи стали освобождать их силой, — начались столкновения с военными частями, «оставшимися верными долгу», причем «верность» оказывалась очень неустойчивой и скоро давала трещину. Волнение от одной части передавалось другой, вырастало нечто вроде всеобщей матросской забастовки. Но именно быстрота, с какою вспыхнуло матросское движение, и таила в себе причины его неуспеха. Сознательная часть матросов, вчера появившаяся в казармах, ничего не успела еще организовать. Восстанием никто не руководил — оно вылилось в ряд беспорядочных, друг с другом не связанных вспышек. А начальство быстро нашлось: оно перепоило наименее сознательную и устойчивую часть восставших и, выведя ее таким путем из строя, без большого труда справилось с сознательным меньшинством, тоже еще неорганизованным и не имевшим определенного плана действия. Тем не менее даже с разрозненным бунтом справились только при помощи чрезвычайных мер. В Кронштадт пришлось отправить два гвардейских полка — Преображенский и Павловский — с артиллерией, и лишь при их помощи движение было подавлено после упорного сопротивления. Через три дня в Кронштадте все было «спокойно». Но едва в Царском Селе успели успокоиться от кронштадтского бута, как восстал Севастополь.

Здесь было больше опыта, больше подготовки, движение казалось гораздо солиднее кронштадтского и возбуждало большие надежды. Революционные организации давно вели работу среди матросов, опираясь на сильно уже распропагандированную массу рабочих Севастопольского порта. Социал-демократическая агитация велась главным образом при помощи этих рабочих; сама организация имела сильный меньшевистский уклон. Она ставила своей задачей образование совета матросских депутатов и о вооруженном восстании не думала. Но настроение было таково, что, по донесению местных жандармов, уже в первых числах ноября ходили слухи, что в половине ноября будет «матросский бунт». Идеология матросского движения была крайне спутанная: матросы стреляли в командный состав, арестовывали генералов и в то же время ходили по улицам под звуки «боже, царя храни», хотя и с красными знаменами. Был момент однако же, когда стихийное движение поднялось так высоко, что начальство поспешило вывести из города еще не примкнувшие к восстанию войска и собиралось отступать с ними на Балаклаву. Нужно было дать какую-то определенную цель взволновавшейся массе, — этого никто не умел. Большая, сравнительно с кронштадтским, сознательность движения выразилась лишь в том, что его не удалось дезорганизовать такими простыми средствами, как в Кронштадте. Но в конце концов инициатива и здесь перешла в руки начальства. Во главе восставших оказался случайный человек, отставной морской офицер Шмидт, наивный мечтатель, называвший себя социал-демократом, а своим учителем — народника Михайловского, разговаривавший об объединении всех социалистических партий и пославший Николаю телеграмму: «Славный Черноморский флот, храня заветы и преданность царю, требует от вас, государь, немедленного созыва учредительного собрания и не повинуется более вашим министрам».

Верноподданническая телеграмма нисколько не помешала Николаю признать несчастного Шмидта «изменником» н нетерпеливо спрашивать: «Скоро ли с ним покончат?» И для него и для генералов важен был факт массового неповиновения матросов начальству, а какие чувства связывали с этим матросы, — их мало трогало. Максимального подъема движение достигло 11—12 ноября, когда сухопутный гарнизон Севастополя побратался с моряками и принял участие в матросской демонстрации. Но на другой же день начальству удалось перетянуть на свою сторону пехотинцев и подавить движение, начинавшееся в крепостной артиллерии. Со стоявших в Севастопольском порту судов эскадры были свезены на берег все «неблагонадежные» матросы, а суда, сплошь «неблагонадежные», каковыми были бывший «Потемкин», переименованный в «Пантелеймона», и новый крейсер «Очаков», были ловко обезоружены — сняты были или снаряды или замки и ударники, без которых стрельба невозможна. Шмидт в это время произносил речи о недопустимости какого бы то ни было кровопролития. 15 ноября и он понял, что без применения оружия ничего не поделаешь, но в это время у него и восставших моряков оружия почти уже не было. На поднятый им сигнал восстания ответили поднятием красного флага только 11 судов — большею частью мелких или обезоруженных. По ним немедленно был открыт огонь со всех батарей крепости и всех судов, оставшихся «верными» начальству и разумеется не обезоруженных. Из восставших только «Очаков» успел дать шесть выстрелов — через несколько минут он пылал. Шмидт спасся вплавь, но был тотчас же арестован (впоследствии его расстреляли вместе с тремя матросами, вождями движения). Вечером были бомбардированы и взяты на берегу морские казармы. Восстание было подавлено.

Самодержавие и здесь материально и организационно оказалось сильнее. Но оно должно было чувствовать, что в этой области оно сильно главным образом ошибками своих противников. Севастополь был на волоске от того, чтобы превратиться в первую «красную крепость» российской республики; окажись во главе восстания не интеллигент чеховского типа, мечтавший о том, чтобы совершить революцию без кровопролития, а настоящий военный человек, и Николай остался бы без Черноморского флота. Никакой гарантии однакоже, что такие счастливые случайности будут всегда повторяться, у начальства не было. А известия о военных «беспорядках» неслись со всех сторон: из Гродны и из Самары, из Ростова-Ярославского и из Курска, из Рембертова под Варшавой и из Риги, из Выборга и Остроленки (в Польше), из Владивостока, Иркутска и Харбина67.

Самыми грозными были известия с Дальнего Востока. Там стояла еще недемобилизованная, несмотря на заключение мира, вчерашняя «действующая армия», единственная организованная большая военная сила, оставшаяся вне Петербурга у Николая: остальные войска были распылены на огромном пространстве маленькими кучками. Запасные старших сроков, из которых состояло большинство манчжурской армии, не понимая, чего их держат за много тысяч километров от родины, раз мир заключен, все время глухо волновались и наконец начали демобилизоваться сами, стихийно уходя со своих стоянок и захватывая поезда, шедшие в Россию. Начальство топталось перед этим явлением, но так как настроение всей армии было весьма единодушное, то тут опереться на «верные присяге» части было нельзя. Пробовали опереться на хунхузов (китайских бандитов), организованных одним русским генералом, но, кроме очень большого кровопролития, из этого ничего не получилось. Настроение захватывало даже офицерство, среди которых тоже не мало было запасных («прапорщиков запаса»). В конце ноября из Иркутска, первого большого центра на пути стихийно двигавшейся в Россию массы, телеграфировали: «Вчера вечером в городском театре, в присутствии представителей печати, состоялся митинг всех войск иркутского гарнизона. Собралось до 4 тыс. солдат. Председательствовал унтер-офицер. Солдатами и офицерами было произнесено много великолепных речей. Решено предъявить требования об улучшении экономического, служебного и правового положения солдат и в случае неудовлетворения их устроить мирную забастовку. Единогласно также весь гарнизон выразил желание присоединиться к требованиям всего русского народа об отмене смертной казни, военного положения, созыве учредительного собрания путем четырехгранного голосования. В городе чрезвычайный подъем духа; солдаты и казаки повсюду восторженно приветствуются населением. Черносотенников — как не было».

Так называемые «дни свободы» — так окрестили промежуток между октябрьским и декабрьским 1905 г. выступлениями пролетариата — были таким образом днями трепета для самодержавия. Но ко всему люди привыкают. Особенно успокоительно должно было действовать на самодержавие то, что оно чувствовало все возрастающую безопасность в самом центре — в Петербурге. Революция бушевала по всей стране, но было куда от нее спрятаться, ибо здесь, в Петербурге, революция терпела одну неудачу за другой.