Хранителем этой государственной тайны было чиновничество. Чиновничество, или бюрократия (варварское слово, составленное из двух: французское «бюро», что значит письменный стол, а также кабинет, и греческое «кратос», что значит сила: по-русски — «столоправление» или «кабинетовладычество»), составляет такую же необходимую принадлежность крепостнического государства, как варварская система наказаний или канцелярская тайна. При тайном закрытом ироизводстве все делается на бумаге. Как при демократии выдвигаются люди, умеющие говорить, а в феодальном мире выдвигались люди, умеющие хорошо драться, так при господстве торгового капитала выдвигаются люди, умеющие писать: не просто хорошо писать, не писатели, а умеющие хорошо писать «деловые бумаги», т. е. запутанным и крючкотворным языком излагавише «государственную тайну». Эта чиновничья тарабарщина сама по себе была секретом, отделявшим государственные дела от непосвященных. Не только простые грамотные люди, но начальство, не прошедшее чиновничьей школы, не понимало тех бумаг, которые оно подписывало. Никакой университет не мог непосредственно сам по себе подготовить к чиновничьей карьере: кончившего курс наук молодого человека засаживали в канцелярию за переписку бумаг, пока он постепенно овладевал тайнами «делового» слога. Прослуживший 30 лет старый крючкотворец был здесь гораздо сильнее, чем доктора всех наук. Созданный торговым капиталом и крепостным правом для их потребности, чиновник властвовал над ними своим крючкотворным секретом: слуга становился сильнее своих господ. Купец жаловался на засилье чиновника, помещик лебезил перед ним или скрежетал зубами от бессильного бешенства. «Чиновник-бюрократ и член общества суть существа совершенно противоположные», — писал один дворянин во время крестьянской реформы.
Чиновничество появляется у нас одновременно с торговым капиталом еще в московской Руси. Тогдашние чиновники, дьяки, заключали в себе уже все особенности будущего «бюрократа», как зерно заключает в себе все будущее растение. Люди совсем незнатного происхождения (первые дьяки нередко бывали и из холопов), они держали в руках огромную власть, — иностранцам главные дьяки, «думные», казались прямо «царями», — наживали огромные богатства, строили себе «палаты каменные такие, что неудобь сказаемые», — жаловалось тогдашнее купечество. В конце концов наиболее удачливые из них пролезали в знать: в смутное время, во дни царя Владислава, дьяк Федор Андронов правил государством; при первых Романовых дьяки командовали боярской думой, и при третьем Романове девушка из дьячьей фамилии сделалась царицей: первой женой Петра (которую он потом. запер в монастырь) была Лопухина, а предком Лопухиных был дьяк. При Петре чиновничество, усиленное вызванными из-за границы специалистами этого дела, окончательно сорганизовалось. Все служащие государству были распределены по «табели о рангах» на 14 классов, самым низшим был «регистратор», записывавший входящие и исходящие бумаги, а наверху всего стояли «тайные« и «действительные тайные советники«, своим названием лишний раз напоминавшие об основании, на котором держалась вся система, — «государственной тайне». Значение человека в обществе мерилось тем, какое место в табели о рангах он занимал, какой чин на нем был. Для знатнейшего дворянства дело уравнивалось тем, что оно полагало чины, не служа. Но провинциальные помещики всецело зависели от местных крупных чиновников. Назначенный из Петербурга чиновник, губернатор, мог и арестовать дворянина. Провинциальное дворянство могло поэтому защищаться от «засилья бюрократии» только коллективно: дворяне каждого уезда и каждой губернии выбирали себе предводителя, с которым и губернатор должен был считаться, а дворянские собрания имели право посылать жалобы прямо царю, минуя чиновников.
Когда Севастопольская война поставила вопрос о «реформах», реформы не могли ограничиваться крепостным правом: они должны были захватить и полицию, и суд, и «бюрократию». Последняя и оказалась тем прочным скелетом, который выдержал натиск «реформ» и сохранил в общем и целом власть за помещиками и торговым капиталом. Больше всего крепостническому государству пришлось пожертвовать в области суда. Не только промышленный, но и торговый капитал не могли не задуматься над тем, во что им обойдутся взятки при том размахе, какой должна была теперь принять экономическая жизнь страны. При сравнительно небольших прежних торговых оборотах можно было обойтись десятками и сотнями тысяч, теперь дело пахло десятками миллионов; на такое уменьшение своих барышей капиталист не мог итти. Взятке была объявлена беспощадная война. Взяточника травили везде — в газетах, журналах, комедиях, романах, повестях. Уже Николай I, — мы помним, что он одной ногой стоял в новой, капиталистической России, а другой — в старой, феодальной, — должен был допустить обличение мелких взяточников («Ревизор» и «Мертвые души» Гоголя). Он же должен был отказаться от кнута (сохранив плети и «сквозь строй»), и в его же царствование, к концу, был составлен проект удобной реформы на новых началах, но у него, как водится, нехватило храбрости провести проект в жизнь. Когда отменили крепостное право, николаевский проект казался уже устаревшим. Судебная реформа Александра II пошла гораздо дальше его. Она ввела в России почти западноевропейские (т. е. свойственные развитому промышленному капитализму) формы судопроизводства. Закрытый суд сменился публичным, гласным; производство исключительно на бумаге заменилось устным судоговорением. Наконец приговор по важнейшим уголовным делам произносили не чиновники, а присяжные, взятые из среды самого общества. А для менее важных дел были введены выборные «мировые судьи».
Само собой разумеется, что о «величии» судебной реформы буржуазные писатели кричали еще громче, нежели о «бескорыстности» крестьянской. Лжи тут было, пожалуй, чуть-чуть меньше: судебная реформа была самой удачной из реформ 60-х годов, особенно, если принять в расчет, что одновременно были совершенно отменены телесные наказания по суду (только крестьянские, волостные суды, находившиеся, как мы знаем, под дворянской командой, сохраняли право употреблять розги). Но все же не нужно забывать, во-первых, что реформа вполне серьезно ограждала интересы только буржуазии: присяжными в городе могли быть только люди, имевшие определенный доход (жалование и т. п.), значительно превышавший заработную плату обыкновенного рабочего или даже мелкого служащего. В присяжные в городе попадала таким образом только буржуазия. Из крестьян в присяжные допускались только те, которые раньше занимали какую-нибудь должность в крестьянском «самоуправлении», т. е. были основательно вышколены дворянским «мировым посредником». Масса трудового крестьянства и тут была устранена от дела. Мировые судьи тоже могли выбираться лишь из людей, имевших некоторое состояние. А главное, новая форма суда, столь хваленые «устное и гласное судопроизводство», «состязательный процесс», — как нарочно были устроены для богатых. Чтобы говорить на суде публично, нужны были некоторое образование, знание судебных формальностей, наконец просто привычка. Где все это было взять рабочему или крестьянину? А в гражданском суде, где тягались о деньгах, о земле, нужно было знать законы о собственности, а законы эти оставались старые, где сам чорт ногу сломал бы. Нового уложения и тут не удосужились написать. Богатые люди могли себя от всего этого избавить, наняв адвоката, образованного юриста, который постоянно ходил по судам и знал все их тонкости. Беднякам давали защитников по назначению от суда, и это были большею частью молодые начинающие адвокаты, а старые и опытные старались кое-как спустить дело, не сулившее им «гонорара». На судебном состязании буржуа таким образом был гораздо лучше вооружен, чем небуржуа. Во-вторых, реформа не была доведена до конца, что должны были признать и буржуазные историки, а затем довольно скоро была еще и окургужена. Для важнейших дел, где было заинтересовано само правительство, дел «политических», остался попрежнему чиновничий суд с так называемыми «сословными представителями» (но представители сословий, как мы знаем, были и в старом суде); вскоре этот суд был распространен на все дела, где было замешано чиновничество. Гласность была окургужена тем, что суду было предоставлено «закрывать двери», т. е. делать разбирательство секретным. Суд с сословными представителями при закрытых дверях уже очень мало отличался от старого суда — только тем, что защитник присутствовал. Наконец была сохранена административная расправа: министр или губернатор могли ссылать в Сибирь без всякого судебного разбирательства. А полиция без всякого разбирательства колотила в участках, кого находила нужным.
Самая «европейская» из реформ Александра II сохранила таким образом достаточно «истинно-русских» черт. Еще больше их осталось в другой реформе, которой наивные люди думали окончательно сломать рога чиновничеству, — в реформе земской. До 1861 г. местные дела — полиция, суд по мелким преступлениям, содержание в порядке дорог, мостов и т. д. — были в руках купечества в городах и помещиков в деревне. Другими словами, местные дела 90% русского населения вершились дворянством. О местном хозяйстве, дорогах, постах, больницах, школах почти никто не заботился, да последних почти и не было; больницы имелись скорее в крупных имениях, устроенные «просвещенными» господами частью из фанфаронства, частью как необходимая принадлежность хорошо устроенного хозяйства. Словом, дореформенного «земства» почти никто не замечал, и когда в 1864 г. были созданы «земские учреждения», то всем казалось, что в России появилось что-то новое и даже, как казалось влюбленным в себя реформаторам, что-то совершенно оригинальное, до чего нигде в других странах не додумались. На самом деле наши земские учреждения были довольно точно скопированы с Пруссии, самой бюрократической страны в Западной Европе. Оттуда был заимствован и земский «ценз»: разделение населения для выборов в земские учреждения на три «курии», только в Пруссии эти «курии» отличалось одна от другой количеством платимого налога, иными словами — своим богатством, так что крупнейшая буржуазия имела ⅓ всех голосов (хотя принадлежавшее к ней население не составляло, может быть, и 1%), средняя буржуазия имела ⅓ (хотя из населения к ней принадлежала, может быть, ¹/10), и все остальное население, т. е. 90% жителей, — тоже ⅓. В Пруссии таким образом избрание было основано на чисто буржуазном принципе — имущественном. «Обрусение» этого принципа выразилось в том, что у нас был введен, хотя и в прикрытом виде, сословный принцип. ⅓ всех голосов получили «личные землевладельцы», т.е. дворяне-помещики, ибо других личных землевладельцев, за исключением промышленных губерний, где владели имениями и фабриканты, почти не было; ⅓ была дана «общинному землевладению», т. е. крестьянам, и ⅓ всем остальным, т. е., буржуазии. В уездных собраниях дворяне и чиновники составили благодаря этому почти ½ всех гласных, а вместе с буржуазией почти ⅔, крестьяне же — немного больше ⅓. В избрании губернских гласных, которые посылались уже не прямо населением, а уездными земствами, большинство было заранее обеспечено буржуазии, а среди этой последней — землевладельцам: в губернских собраниях дворяне и чиновники составляли уже более ⁴/5, а крестьяне — менее ¹/10. Наконец в управах, исполнительных органах земских собраний, земском «правительстве», — потому что управляли-то именно управы, действовавшие постоянно, а не собрания, созывавшиеся раз в год не более чем на 20 дней, — перевес помещиков был еще значительнее: в уезде уже они одни, без буржуазии, составляли абсолютное большинство, а в губернских управах их было 9/10, а крестьянских всего 1½%.
Зато, если мы возьмем земские налоги, мы получим картину, как раз обратную: гектар «надельной», т. е. крестьянской земли, платил 37 кол., дворянской — 19 коп., а казенной и «удельной», т. е. принадлежавшей царской фамилии, — всего 11 коп. Почти по слову евангельскому: имущему дастся, а у неимущего отнимется. К тяжести, выжимавшей из крестьянина «прибавочный продукт» после 19 февраля 1861 г., и «земское самоуправление» привесило свой фунтик. Если прибавить к этому, что помещики очень неисправно платили налоги, причитавшиеся на их долю, недоимка помещичьих земель была гораздо больше крестьянской, притом, чем барин был богаче, тем он платил хуже и тем труднее было с него что-нибудь взыскать, — картина будет полная: и в земской реформе, как в крестьянской, старый порядок победил больше чем наполовину. Земское самоуправление в сущности осталось дворянским самоуправлением, на счет крестьян. И едва ли последние могли утешаться тем, что теперь это было еще меньше самоуправление, чем раньше. Чисто крепостническое государство оказывало больше доверия помещику, чем то полукрепостническое, которое установилось в России после 60-х годов. До земской реформы местные помещики выбирали и местный суд и местную полицию; теперь выбор судей за ними остался: мирового судью выбирало уездное земское собрание, и понятно, кого оно выбирало, не считая даже того, что для избираемого обязательно было владеть имением не ниже известной ценности; мировой судья в деревне был всегда из помещиков. Но полицию центральная власть стала назначать. Прежде исправник выбирался помещиками уезда, теперь его присылала губернская власть. И по отношению к этой власти земские собрания были куда менее самостоятельны, чем раньше дворянские (оставшиеся, но исключительно как сословная организация). Те имели право подачи прошения на «высочайшее имя», эти—нет. И губернатор был поставлен определенно над ними, он должен был следить за «законностью» их решений, точно этого не мог делать суд, во всех странах являющийся именно охранителем законности.
Крепостническое государство отступило таким образом на всех фронтах очень недалеко и сейчас же прочно укрепилось на «тыловых позициях». Русская промышленность не добилась того, что получили задолго до этого английская и французская, — участия в организации страны через буржуазный парламент. Она не поручила даже того, что имела германская, — постоянного совещательного голоса в такой организации; постоянное буржуазное представительство при центральной власти дала русской буржуазии только рабочая революция 1905 г. Она не получила даже свободного рабочего. Чем же объясняется такое приниженное положение русской промышленной буржуазии сравнительно с западной? Почему она не дерзнула на большее, чем жалкие «великие реформы» 60-х годов, да и их, как увидим дальше, не умела отстоять без уступок? Тут нам надо вернуться назад, и мы увидим, что русский буржуа сначала был в своих мечтаниях даже смелее западных, но суровая действительность — действительность русского экономического развития — подрезала крылья этим мечтам.
Революционная буржуазия
Что мы называем революционной буржуазией. Роль интеллигенции в буржуазном обществе, двойственность ее положения; ограниченность ее политического кругозора. Революционное наследство русской буржуазии; пугачевщина, ее связь с развитием крепостного хозяйства. Выступление Пугачева; причины его успехов; Пугачев и казачество; Пугачев и уральские горнорабочие; Пугачев и крестьянство; программа пугачевщины. Причины ее неудачи. Волнения крестьян при Павле, Александре I, Николае, Александре II. Первые выступления буржуазной интеллигенции, масонство. Радищев; его отношение к крепостному праву, к царской власти; идеи Радищева как отражение экономического развития. Сперанский. Декабристы; русское офицерство после 1812 г.; офицерство и интеллигенция. Декабристы и буржуазия. Программа декабристов. «Союз благоденствия». Республиканское течение: С. Муравьев, Пестель; проект аграрной реформы и вооруженного восстания. Смерть Александра I, кризис в царской семье; декабристы вынуждены выступить. Их тактика; тактика Николая; почему он остался победителем. Декабристы и народная масса. Бессилие буржуазной революции в России и его причины. До сих пор мы изображали развитие народного хозяйства и государственных форм в России так, как если бы этот процесс шел совершенно гладко, не натыкаясь ни на какие препятствия, без сучка, без задоринки, что называется. Мы видели, что процесс этот все время шел к одной цели — эксплоатации крестьянина то на тот, то на иной манер, причем сначала эксплоатировал крестьянина, отнимая у него прибавочный продукт, помещик, потом помещик вместе с торговым капиталом, а потом они это стали делать в компании с промышленным капиталом, но оставляя себе все же львиную долю. Что же сам-то крестьянин равнодушно и безропотно переносил эту все возрастающую эксплоатацию? Или он шевелился время от времени, напоминая сидевшему на его спине, что он, крестьянин, тоже живой человек, а не деревянная скамейка, и что его крестьянская спина чувствует тяжесть?
Шевелился, и так сильно, что это внушало панический страх одним и надежды — не всегда основательные — другим. Из этих надежд вышла народническая революция, о которой мы расскажем в следующей главе. А эти страхи задерживали у нас буржуазную революцию, задерживали до той поры, пока не началось в России рабочее движение, вытравившее из русской буржуазии последние остатки революционности.