Развитие промышленности в России при Александре III внешним образом связано с тем поворотом к «покровительственной системе», который мы уже видели и в основе которого лежал аграрный кризис — падение хлебных цен на мировом рынке в последней четверти XIX в. На самом деле связь промышленного подъема и аграрного кризиса 80—90-х годов более глубокая. Тут можно проследить, как одна и та же причина различно действует на различном уровне экономического развития. При Николае I аграрный кризис задерживал проникновение буржуазных отношений в деревню, мешал ликвидации крепостного права, потому что падение хлебных цен попросту сокращало русский хлебный вывоз, уменьшало работу для рынка помещичьего имения. Теперь, когда крестьянство было «освобождено», кризис хлебных цен заставлял его все больше и больше выбрасывать хлеба на продажу, т. е. увеличивал производство для рынка. В пятилетие 1871—1875 гг. Россия вывозила ежегодно 3 164 тыс. т хлеба, а в 1896 г. она вывезла 8 458 786 т. Но, отдавая рынку часто необходимое для себя, крестьянин должен был и больше покупать на этом рынке: продав весь свой урожай осенью, он вынужден был покупать хлеб весной. Крестьянское хозяйство все более становилось денежным, и то разложение деревни, то расслоение крестьянства, о котором мы говорили выше, еще усиливало это стремление крестьянского хозяйства стать денежным. Изучая крестьянские бюджеты, т. е. доходы и расходы каждого крестьянина, статистика 80-х годов заметила, что как раз у самых бедных крестьян, безлошадных, и у самых богатых, имевших более 4 штук рабочего скота на семью, большая часть доходов и расходов была денежная, т. е. что они больше продавали и покупали на стороне, нежели производили и потребляли в собственном хозяйстве.
Разорение крестьянина создавало внутренний рынок: к такому странному для народника положению приводила цепь рассмотренных нами явлений. И этот рост внутреннего рынка шел так быстро в последнее 20-летие XIX в., что русская промышленность могла вырасти почти вчетверо, не нуждаясь во внешних рынках: в 1877 г. все наше производство оценивалось в 541 млн. металлических рублей, а в 1897 — в 1 816 млн. Даже за одно только десятилетие 1887—1897 гг. производство русских фабрик выросло почти втрое для металлургии (со 113 млн. до 311 млн. руб.) и слишком вдвое для текстильной промышленности (463 и 946 млн. руб.).
Одновременно с промышленностью рос, хотя и медленнее, как и нужно было ожидать, промышленный пролетариат: в металлургии в 1887 г. было занято 103 тыс. рабочих, а в 1897 г. — 153; в текстильном деле — 309 тыс. в 1887 г. и 642 тыс. — в 1897 г.
Откуда набиралась эта армия? Общий ответ мы уже дали: из разорившегося крестьянства. Как в XVIII в. в Англии, так в конце XIX в. в России фабрика была магнитом, притягивавшим к себе деревенскую бедноту, притягивавшим иногда издалека; уже около 1880 г. на текстильных фабриках Москвы только меньшинство рабочих, около 40%, были уроженцы Московской губернии (причем из Московского уезда всего 29 человек на тысячу): большинство, почти 60%, было из соседних губерний — Калужской, Смоленской (теперь входящих в Московскую и Западную области) и т. п. Большая их часть еще не раскрестьянилась окончательно, — сохранила свое хозяйство в деревне, куда и уходила на летние работы; но уже значительная часть, более четверти (29%), работала на фабриках круглый год. Совершенно естественно, что среди этих «неотлучающихся» первое место занимали наиболее квалифицированные рабочие: среди слесарей «неотлучающихся» было 60%, среди самоткачей — 43%, среди граверов — 41%; наоборот, ручной ткач был всего ближе к крестьянину: из шерстяных ткачей круглый год работало на фабрике только 9%, среди бумажных — даже всего только 4%. Совершенно естественно также, что эти «неотлучающиеся» были и самой образованной частью фабричного пролетариата; средний процент грамотных был для них выше 50 (51,2), — большая половина их были грамотные, тогда как вообще грамотных среди рабочих было немного более трети (36,3), а среди бумажных ткачей, наименее еще «раскрестьянившихся», — даже только одна пятая (21,3). Грамотность — первая ступень к сознательности; грамота — техническое средство для того, чтобы стать сознательным. Больше трети рабочих-мужчин этим средством уже обладали, — могли прочесть газету, книжку, могли прочесть и прокламацию. Около фабрики складывался уже у нас тот слой городского грамотного населения, который был опорой демократического движения в Западной Европе. К «грамотному миру беспардонных юношей» о котором мечтал когда-то Бакунин, развитие русского промышленного капитализма сделало большую прибавку,
Остается сказать, что этот слой был и довольно устойчивым: почти у половины всех московских текстильных рабочих начала 80-х годов (у 42,8%) и отцы уже работали на фабриках. Это были, так сказать, «наследственные пролетарии». Открывший это наблюдатель, всецело находившийся вероятно под впечатлением обычного народнического предрассудка, что в России «капитализма быть не может», а стало быть она застрахована и от «язвы пролетариата», — собрав все вышеприведенные нами факты, не мог не заключить, что «фабричный пролетариат у нас не за горами». На самом деле фабричный пролетариат был уже налицо.
В каких условиях жил этот новый для народнической России общественный слой? Да в таких же, в каких всегда живут рабочие в периоды «первого расцвета» промышленного капитализма, когда промышленная буржуазия празднует свою «весну». Весной в России мокро и холодно, — грязь и слякоть русской промышленной «весны» доставались конечно прежде всего на долю пролетария. Только наиболее ценные для хозяина, наиболее квалифицированные рабочие имели в начале 80-х годов особые помещения для жилья; серая рабочая масса спала там же, где работала. На московских ткацких фабриках ткачи «почти всегда» спали в мастерских, на своих ткацких станках. На таком стане, 2 м в длину и 1¾ в ширину, спала целая семья. Подстилкой служила собственная одежда или же «какой-то грязный и рваный хлам», кошмы, рогожи и т. п. Хозяева уверяли доктора, который все это описал, что рабочие так «любят» жить, что в отдельную спальню рабочего будто бы и не заманишь19. Но благодаря пыли в ткацких было столько блох, что даже терпеливый русский рабочий не выдерживал и летом убегал просто на двор. В других местах, спасаясь от блох, рабочие устраивали себе нечто вроде гнезд — ящики под потолком, на 2½ м от полу, которые они сами называли «скворечницами».
Так жила масса. Но и рабочая «аристократия», имевшая для жилья не только отдельную казарму, но и отдельную каморку в казарме для каждой семьи, была весьма далека от буржуазного существования. В большей части фабрик Владимирской губернии (теперь Ивановской области), — писал два года спустя тот же доктор, которому мы обязаны сведениями о жизни московских текстилей 80-х годов (он стал позже фабричным инспектором, — и это сказалось на тоне его описаний), — «грязь и дурной спертый воздух составляют необходимую принадлежность рабочих спален». А вот как он же описывает рабочую «каморку» тех дней — одну двухоконную, а иногда и однооконную комнату, заселенную двумя семьями, — получить целую комнату на семью не могли мечтать даже «аристократы»20. «При входе, по обеим сторонам двери, в простенках стоят кровати, прикрытые занавесками и принадлежащие двум семьям; далее, вдоль стены, устроены спальные места для малолетних каждой семьи, причем иногда и у последних имеются также кровати, но большею частью они спят на полу. В этих же местах обыкновенно висят и зыбки с грудными детьми; наконец в простенках, по обеим сторонам окна, у каждой семьи имеется свой стол, за которым она обедает. В углах, у окон, висит обыкновенно несколько образов, непременно с лампадкой у каждого; а по стенам — лубочные картинки, с изображением почти всегда членов царской фамилии; между этими картинками висят иногда дешевые стенные часы. В некоторых каморках есть даже и цветы на окнах и занавески».
Когда мы будем потом читать, как рабочие 9 января 1905 г. шли к Зимнему дворцу с хоругвями и иконами разговаривать с царем, нам полезно будет припомнить эту обстановку русского рабочего жилища старого времени, с иконами и царскими портретами. Этот набожный и верноподданный пролетариат и ел конечно так же плохо, как жил. Везде в кухнях отмечается «невообразимая грязь». В рабочих столовых была такая теснота (иногда обедали в два ряда — у самого стола, сидя, взрослые, а сзади них, стоя, дети) и стоял такой густой пар и от кушанья и от самих оседающих, что нельзя было «даже разобрать сразу, что тут делается». В такой обстановке рабочий в те времена, — когда жизнь была вчетверо дешевле, нежели даже в 1914 г., до войны, — питался не лучше, нежели после империалистской войны, среди войны междоусобной и блокады. Обычную его пищу составляли вяленая вобла, солонина, часто с душком, а если свежее мясо, то в виде «гусака», — т. е. вырезанных из убитого быка внутренностей. Это в те дни, когда килограмм хорошей черкасской говядины стоил в Москве 20 коп. Притом все это рабочие должны были покупать не на «вольном рынке», а в фабричной лавке. Как видим, буржуазия, после так горячо негодовавшая на «нелепую хлебную монополию», на стеснения «свободы торговли», в свое время, в своих интересах, умела устраивать монополию на съестные припасы — для своих рабочих. Только монополизованные советской властью продукты продавались населению по твердым ценам — много дешевле, нежели на вольном рынке — на Сухаревке; а тогда фабричная монополия доставляла рабочему съестные припасы по цене много дороже тогдашней Сухаревки. Так в Коломне на фабриках ржаную муку продавали по 7—8 коп. килограмм, а в лавке в той же Коломне она стоила всего 6 коп. килограмм; соль — по 4—5 коп. килограмм, а в колониальных лавках соль продавалась по 3 коп. килограмм; сахар — по 70 коп. кило, а в лавке он стоил 55 коп. килограмм. При этом, так как рабочие столовались артелями, а во главе каждой артели был староста, который, по отзыву фабричных инспекторов, «являлся ростовщиком», то добрая часть рабочих грошей, 10—15% со всего закупаемого, доставалась еще и этому старосте.
Плохо питаясь, живя в ужасных условиях, рабочий страдал конечно всяческими болезнями: на московских текстильных фабриках туберкулез у женщин-работниц доходил до 134 на тысячу. Но к этим болезням бедности присоединялась еще одна «эпидемия» исключительно пролетарская — «травматическая эпидемия», так называли ее иногда, мрачно шутя, врачи, — повальная болезнь ран и увечий. Вот, со слов фабричного инспектора (уж конечно не старавшегося «обидеть» фабриканта), картинка быта тогдашней фабрики, объясняющая нам эту «эпидемию». На Даниловской мануфактуре «в опальне, или палильне, между двумя машинами со множеством зубчатых колес, вращающихся в разных направлениях, существует проход всего примерно в полметра, через который в течение суток проходят, нет сомнения, сотни рабочих, и в том числе малолетние; малейшая неосторожность, особенно при господствующем шуме и жаре в этом отделении, один нетвердый шаг или толчок, — и человек в этом проходе легко может зацепиться за ту или иную шестерню и быть изуродованным». Всего лучше, что футляры для покрытия опасных механизмов были на фабрике, но они «лежали сложенные на полу без употребления».
Для «травматической эпидемии» были таким образом самые роскошные условия. В каких размерах свирепствовала эта «эпидемия», покажут немногие цифры, которые мы берем из отчета другого фабричного инспектора, не московского, а владимирского. На Соколовской мануфактуре за два года среди ткачей было 67 изувеченных на тысячу человек, среди чесальщиков — 250, среди слесарей — 535, среди токарей — 625 на тысячу. А среди котельщиков число это доходило до 750; за два года только один рабочий из 4 уцелел от поранений. В среднем «наиболее тяжелым повреждениям — переломам — подвергались 4 человека из 100 рабочих», «разорванные и колотые раны» получали 5 на сотню, повреждение глаз — 9 на 100 и т. д. Но далеко не на всех фабриках легко было добраться до таких точных цифр. Хозяева не любили, когда им напоминали об этой оборотной стороне «блестящего развития русской промышленности», и в больничных ведомостях многих предприятий нельзя было найти ни одного случая профессионального фабричного увечья, — зато странным образом среди полного мира (а революцией еще и не пахло) оказывались десятки «ран от огнестрельного и холодного оружия». На Коломенском машиностроительном заводе таких «раненых» в мирное время за год нашлось 677 человек.