Великая французская революция была таким образом «буржуазной» во всех смыслах. Такими же были «невеликие» германские революции 1848—1849 гг. Была ли такой же и Великая русская революция?

Прежде всего, стояли ли у нас на пути развития капитализма те же препятствия, что в старой, дореволюционной Франции? Стояли, но гораздо меньшие. Местных, областных привилегий, которые бы стесняли торговлю и приложение капитала, у нас к началу XX в. совсем не было. Русский торговый капитал тут широко расчистил дорогу своему младшему брату — капиталу промышленному. Что касается сословных привилегий, то главной нз них у нас было крепостное право, отмененное, как мы знаем, в 1861 г. Но мы знаем также, что его отменили лишь настолько, насколько оно мешало развитию помещичьего хозяйства. Крестьяне перестали быть движимым имуществом помещика — их нельзя было больше продавать и менять на собак, но «свободными гражданами» они отнюдь не сделались Они по-прежнему были прикреплены к своему сословию, к своей земле, а главное — к поземельной общине с ее круговой порукой. Насколько эти остатки крепостного права должны были стеснять развитие русского капитализма, покажет пара цифр: производство четырех главных хлебов в России (ржи, пшеницы, ячменя и овса) за двадцать лет — с 1870 до 1890 г. — увеличилось всего на 15%: с 270 млн. четвертей до 312, тогда как население за это время увеличилось в полтора раза. Толчка, данного «освобождением» (см, часть II), хватило таким образом не надолго. И если наша промышленность все же продолжала быстро развиваться, то это объяснялось отчасти железнодорожным строительством, отчасти разложением в деревне натурального хозяйства, обнищанием крестьянина (см. часть II). Он, как это еще в 1861 г. предсказывал Чернышевский, переставал носить домотканную холстину, — и ткать-то уже не из чего было, — и начинал покупать фабричный ситец.

Как видим, революции было что упразднять в области русских «привилегий». Но разница с Францией все-таки была огромная. Там даже революционная власть — «Национальное собрание» — не решалась уничтожить привилегии даром; у нас даже старое, царское правительство круговую поруку отменило еще до начала революции — в 1903 г., под влиянием первой революции 1905 г. и совсем приступило к ликвидации сельской поземельной общины. У нас поэтому революция сразу поставила вопрос, о котором робко заговаривали во Франции: вопрос о конфискации всей крупной частной поземельной собственности и передаче ее тем, кто землю обрабатывает — крестьянам. Уже в 1906 г. большевики выступили с проектом национализации земли (Ленин о ней писал еще в XIX в.), а как только революция окончательно восторжествовала в октябре 1917 г., был немедленно издан тот самый «закон», которым французские революционеры пугали детей.

Русская революция начинала с того, чем французская не посмела и кончить. Конфискация всех крупных имений — это еще не социализм, но это такой удар по «священной собственности», какого еще никогда не наносилось во всем буржуазном мире. Даже как буржуазная революция, русская является поэтому предельной революцией, — дальше итти некуда.

Но мы не ограничились, как известно, конфискацией земли, — в 1918 г, были национализированы все крупные промышленные предприятия. Это уже шло, без всякого сомнения, гораздо дальше буржуазной революции, даже самой беспредельной, ибо целью ее является беспрепятственное накопление частного капитала, а отнюдь не превращение этого частного капитала в государственную собственность. Такого превращения всегда и везде требовали только социалисты, — никакой буржуазный революционер не мог бы выставить такого требования. Денационализация промышленности, возвращеиие национализированных предприятий «законным» владельцам, является лозунгом всей борющейся с нами буржуазии — как нашей, белогвардейской, так и заграничной, антантовской. И уже этого лозунга контрреволюции достаточно, чтобы охарактеризовать эту часть нашей революции как революцию социалистическую.

Социалистической была и идеология нашей революции, причем социалистическую окраску и даже название социалистов принимали у нас революционеры явно буржуазного типа. Таковы энесы — «народные социалисты», в сущности буржуазные демократы. Левое крыло наших буржуазных демократов имело смелость присвоить себе даже звание «социалистов-революционеров», и только когда они стали у власти и не сумели сделать ни одного шага в направлении к социализму, люди поняли, что перед ними самозванцы. Но и самозванство их любопытно и выразительно: в прежнее время самозванцы объявляли себя царями, а в России XX в. самозванцы объявили себя социалистами.

И, совершенно естественно, буржуазия у нас иначе отнеслась к революции, чем во Франции. Там буржуазия летом 1789 г. начала атаку на королевскую власть, решила ей не подчиняться и наконец при помощи восставшей народной массы подчинила короля своему Национальному собранию. У нас буржуазия все время старалась сторговаться с самодержавием, поднимая цену по мере успехов народной массы, которую вела в бой не она. А когда городская масса — пролетариат — была разбита в декабре 1905 г., трудно сказать, кто больше торжествовал — буржуазия или самодержавие и его слуги.

А когда самодержавие неожиданно для буржуазии было опрокинуто пролетариатом в феврале старого стиля 1917 г., она с необыкновенным упорством стала отстаивать из старого порядка то, что еще можно было отстоять. Тут особенно поучительно сравнить поведение русской буржуазии в 1917 г. и французской — в 1792 г. Тогда крайняя левая буржуазная партия, соответствовавшая нашим кадетам, была определенно республиканской и первое время шла во главе республиканского движения; тотчас по низвержении королевской власти было созвано Учредительное собрание (Конвент), всего через шесть недель после переворота (королевская власть пала 10 августа 1792 г., а Конвент открылся 20 сентября). Буржуазия упиралась во Франции только в экономическом вопросе, — когда революция начинала затрагивать «священную собственность».

У нас после февраля 1917 г. буржуазные партии прежде всего другого стремились спасти монархию. Только когда выяснилось, что новый царь не усидит на престоле и полчаса, что его свергнут много раньше, чем он успеет короноваться, буржуазия согласилась примириться, на словах, с республикой... На деле они оттягивала елико возможно ее установление, отсрочивая созыв Учредительного собрания, как будто в России 1917 г. с железными дорогами и телеграфами было труднее его созвать, чем во Франции 1792 г., где ездили исключительно на лошадях и все сношения велись при помощи почты. С момента торжества революции буржуазия в России становится открыто контрреволюционной, реакционной силой. И уже одно это должно быдо помешать русской революции остаться в рамках революции «буржуазной». Как французская революция не могла оставить имения в руках контрреволюционера-помещика, бежавшего за границу и там сговаривавшегося с иностранцами о нападении на революционную Францию, так и русская революция не могла оставить завода в руках контрреволюционера-капиталиста, шушукавшегося с разными иностранными «миссиями» о том, как бы подавить движение рабочих и крестьян. Это не было разумеется главной причиной превращения нашей революции в социалистическую, — мы дальше увидим, что для этого были глубокие экономические основания, глубокое перерождение нашего народного хозяйства. Но это лишний раз подчеркивает неизбежность такого превращения.

Не только субъективно, в сознании своих руководителей, но и объективно, по ходу вещей, русская революция должна была стать и не могла не стать революцией социалистической.