Танковый экипаж, сапёры и их командир, сидевшие поодаль, у костра, совершенно измучились, ежесекундно ожидая рокового взрыва. Они промёрзли до костей. Им было страшно даже думать, каково-то их товарищу лежать под метелью, на ветру, щека в щеку со смертью.
— Харитонов, эй! Командир приказывает погреться! Давай иди к костру! — кричали ему.
— Не могу, некогда! — неслось с ручья.
Харитонов действительно не чувствовал холода. Он сбросил и подложил под себя шинель, скинул ремень гимнастёрки. И всё же ему было жарко, он обливался потом. Промокшая от пота гимнастёрка сверху заиндевела, льнула и липла к телу. Сердце билось, как будто он поднимал невероятную тяжесть, дыхание перехватывало, перед глазами плыли круги.
А он всего-навсего лежал ничком на земле и тихонько скрёб ногтями снег.
Пальцы сапёра окостенели, их мучительно ломило. Когда руки совсем теряли чувствительность, он отогревал их подмышками, засовывал под рубаху, а потом опять окапывал снег у мины, кропотливо и упрямо. Так проработал он до сумерек. К ночи стало морозней, тёмное небо густо вызвездило, копать стало труднее.
Его товарищи не вытерпели, нарушили уговор: они пришли к нему с котелком горячих щей, с флягой спирта, с куском заботливо отогретого на костре, пропахшего дымом хлеба.
Но он есть не стал. Он не мог есть. Кусок не пошёл в горло. Все его силы, всё его внимание были сосредоточены на этом проклятом красном блине, теперь уже почти подкопанном, лежавшем на каких-то столбиках мёрзлой земли. Он не чувствовал ни голода, ни холода, ни усталости. Он глотнул только спирта, не почувствовав даже его вкуса, закусил хлебом и сейчас же сердито отогнал всех от танка.
Дождавшись, пока товарищи отошли, он снова лёг на шинель и приник к мине.
Он проработал так четырнадцать часов. Уже стихла метель, облака затянули небо, пропали звёзды и лес зашумел протяжно, добродушно, по-весеннему тревожно и звонко, когда у костра увидели, что из-под горы медленно, шатаясь из стороны в сторону, поднимается человек в наброшенной на плечи шинели.