Стреляли Таракуль и его раненый товарищ. Но раненый, хотя и слыл в роте человеком железным, быстро слабел и, лишаясь сознания, бессильно падал у амбразуры. Тогда Таракуль бегал от одного пулемёта к другому и простреливал обе улицы. В сыром подвале ему стало жарко. Он сбросил шинель, потом гимнастёрку, потом рубашку и, по пояс голый, с чёрным от пороховой гари и пыли, измождённым лицом, на котором по-негритянски сверкали глаза и зубы, с мокрыми кудрями, свалявшимися в комья, отстреливался бешено и самозабвенно, пока Начинкин не приходил в себя и, карабкаясь по стеке, не поднимался к пулемёту.

Два дня мерялись так силами два советских бойца, похороненные под развалинами, и целая немецкая часть, снова и снова пытавшаяся наступать на бесформенную груду кирпича и штукатурки, превращенную солдатской волей в крепостной бастион. Обладание этими развалинами стало для немцев делом престижа.

Всё труднее и труднее было гарнизону дома. Уже больше суток прошло с тех пор, как был по-братски разделён последний сухарь, отыскавшийся в вещевом мешке запасливого Начинкина. Не было воды. По ночам они слизывали языком иней, оседающий на камнях подвала. Давно была докурена последняя щепотка табаку, вытряхнутая из уголков карманов. И, что всего хуже, на исходе были патроны.

— Вызовут танки, вот тогда плохо будет, — сказал Начинкин, когда они, вскрыв цинку с патронами, снова набивали опустевшие диски.

Начинкин был уже совсем слаб, и тугая пружина дискового механизма всё время выскальзывала из его рук.

— Что ж, пропадать — так с музыкой! — ответил Таракуль, сверкая своими жёлтыми белками.

Он тоже слабел от голода и недосыпа, но ещё держался и только иногда, чтобы экономить энергию в слабевшем теле, на целые часы замирал, точно каменел, у амбразур так, что в эти минуты казалось: живут у него только глаза и уши.

— У тебя в голове всё музыка. Не с музыкой, а с толком. Что без толку-то шуметь, кому она нужна, такая музыка! Жизнь-то человеку, чай, одна отпущена!

Начинкин не переставал трудиться над зарядкой дисков. Иногда, в горячую минуту, он даже ухитрялся с помощью друга подниматься к пулемёту, садиться на ящик и стрелять. Но мысль о смерти всё чаще и чаще приходила ему на ум. И ему хотелось сказать товарищу, этому молодому молдавскому виноградарю, с которым судьба свела его, что-то такое большое, значительное, мудрое, что созревало в эти часы в его душе и что никак, ну, никак не хотело укладываться в слова.

— Человек не должен умереть, пока он не сделал всё, понимаешь? Всё, что мог… Всё, — сказал он, наконец, мучаясь нехваткой слов и опасаясь, что друг не поймёт его.