— Сам видел всех! — продолжал старик, широко и радостно улыбаясь. — Сам у них и на Белоозере побывал, и сестриц твоих видел, и детки там твои, и зять — бедненько и тесненько живут, а мирно, хорошо таково. Михайло-то Федорович уж во какой вырос, а Татьяна Михайловна на эстолько повыше. Все тебе поклоны шлют… А от боярыни тебе вот и гостинец я привез… Погоди-ко… Ох, руки-то окоченели… Не владаю перстами, почитай!..

И он полез за пазуху, и долго-долго рылся, и вытащил оттуда наконец какой-то сверток; подавая его боярину, сказал:

— Как я с Белоозера пришел к ней в Заонежье, в Егорьевский погост Толвуйской волости (ведь во куда сослали!..), да как сказал, мол, что еду к тебе и с весточкой о детках и об ней… Боярыня-то и вынесла мне это и говорит: «Скажи моему соколику ясному, что это я ему, здесь живя, рубашку сшила и, вспоминаючи о нем, над той рубашкой все слезы выплакала! Пусть и он над ней поплачет, меня вспомянет!»

Как он это сказал, как развернул перед своим боярином эту простую холщовую рубаху, шитую по вороту и рукавам простым крестьянским швом, Филарет выхватил рубаху из рук Сидорыча, прижал ее к груди, стал целовать и заплакал… И плакал над нею, как ребенок, плакал теми чудными, сладкими, разрешающими слезами радости и счастья, которые так редко посылаются нам Богом.

А Сидорыч стоял перед ним и налюбоваться не мог на него, и ему казалось, что он переживает счастливейшую минуту жизни.

Но в дверь раздался условный стук, извещавший, что пора расстаться.

— Ну, прощай, батюшка боярин! Благодарение Богу, привел с тобой еще свидеться!

И он, отступая на шаг, в землю поклонился Филарету.

Стук повторился спешный, порывистый. Филарет крепко обнял старого слугу и мог только проговорить:

— Всем… Всем! Расскажи, что видел…