Батюшку нельзя себе представить без участливой улыбки, от которой вдруг становилось как-то весело, тепло и хорошо, без заботливого взора, который говорит, что вот-вот он сейчас для вас придумает и скажет что-нибудь очень хорошее, и без того оживления во всем — в движениях, в горящих глазах, — с которым он вас выслушивает и по которому вы хорошо понимаете, что в эту минуту он весь вами живет, и что вы ему ближе, чем сами себе.

От живости батюшки выражение его лица постоянно менялось. То он с лаской глядел на вас, то смеялся с вами одушевленным, молодым смехом, то радостно сочувствовал, если вы были довольны, то тихо склонял голову, если вы рассказывали что-нибудь печальное, то на минуту погружался в размышление, когда вы хотели, чтоб он сказал вам, как поступить, то решительно принимался качать головой, когда он отсоветовал какую-нибудь вещь, то разумно и подробно, глядя на вас, все ли вы понимаете, начинал объяснять, как надо устроить ваше дело.

Во все время беседы на вас зорко глядят выразительные черные глаза батюшки. Вы чувствуете, что эти глаза видят вас насквозь, со всем, что в вас дурного и хорошего, и вас радует, что это так и что в вас не может быть для него тайны.

Голос у батюшки был тихий, слабый, а за последние месяцы он часто переходил в еле слышный шепот. Чтоб хоть сколько-нибудь представить подвижничество о. Амвросия, надо понять, какой труд говорить более 12 часов в день, когда язык от устали отказывается действовать, голос переходит в шепот, и слова вылетают с усилием, еле выговариваемые. Нельзя было спокойно смотреть, как старец, страшно изнеможенный, когда голова падала на подушки и язык еле говорил, старался подняться и подробно рассуждать о том, с чем к нему приходили. Вообще, как бы ни был занят батюшка, раз к нему вошли с важным делом, можно было быть уверенным, что он не пожалеет времени — и, пока дело не будет решено, пришедший не почувствует, что им тяготятся и что надо уходить.

Ничто не может сравниться с тем счастьем, какое испытывали дети отца Амвросия при свидании с ним после долгой разлуки. Это одни из тех минут, которых описать нельзя, а нужно пережить.

После дней, проведенных с батюшкою, в мир возвращались подкрепленными и просветленными, а главное, все становилось ясно и просто. При свете правды Христовой, которою жил и которую проповедовал отец Амвросий, — нет уже сомнений, и жизнь вся понятна, все ухищрения разбиваются и пропадают сами собой. "Живи попроще, живи попроще", то есть живи по-Божьи, было одним из любимых советов старца.

После оптинских бесед мир представлялся в своей полной наготе, — тот мир, где взгляды так томительно узки, где сердца так черствы, где так много слов и так мало дела, где крохотные люди становятся на высокие подмостки, и другие раболепствуют пред ними, где в редком слове есть правда, и везде ложь и ложь, тот мир, где больной лепет называют мудростью и где проглядели отца Амвросия, — тот, наконец, мир, за который и страшно, и жалко.

И в этой грустной жизни, в этом мутном потоке, в который погружаются люди без любви и веры, среди жалких уродств вспоминался в сиянии святыни, увенчанный непрестанным подвигом дивный образ отца Амвросия. К этому образу несли все чувства, хотелось видеть его и отдохнуть.

Посетим Оптину теперь, после кончины старца.

Вот Калуга, и мы спускаемся крутым берегом к Оке, а там, за Окой, снова знакомая "прямая дорога, большая дорога", и по сторонам ее, изредка прерываемые сосновыми и лиственными рощами, привольные пространства полей и лугов и синие дали лесов на горизонте. К вечеру, радуя глаз своими линиями, подымается впереди на возвышенности Козельск, а слева, как непорочная невеста, красуется своими белыми стенами, башнями, колокольней церквами на темной зелени нескончаемого соснового бора Оптина пустынь.