У Ровельяса язык был хорошо подвешен. Посреди разговора вошла сестра и села рядом со мной. Красота ее привела графа в такое восхищенье, что он просто онемел. Пролепетал, запинаясь, несколько бессвязных фраз, потом спросил, какой ее любимый цвет. Эльвира ответила, что пока не отдавала предпочтенья ни одному.
– Сеньорита, – возразил граф, – ты проявляешь ко мне безразличие, и мне не остается ничего другого, как объявить траур, поэтому отныне единственным моим цветом будет черный.
Моя сестра, совершенно непривычная к подобным любезностям, не знала, что ответить. Ровельяс встал, откланялся и ушел. В тот же вечер мы узнали, что он всюду, где был с визитом, ни о чем другом не говорил, как только о красоте Эльвиры, а на другой день нам сообщили, что он заказал сорок темных ливрей, шитых золотом и черным шелком. С тех пор мы больше не слышали традиционных серенад.
Зная обычай дворянских домов Сеговии, не позволяющий часто принимать гостей, Ровельяс со смирением покорился своей участи и проводил вечера под нашими окнами вместе с молодежью благородного происхожденья, оказывавшей нам эту честь. Так как он не получил титула гранда, а большая часть наших знакомых среди молодежи принадлежала к кастильским titulados, эти господа считали его своей ровней и обращались с ним соответствующим образом. Однако не замедлили сказаться преимущества богатства: когда он играл, все гитары умолкали, и граф первенствовал как в беседах, так и в концертах.
Но это превосходство не удовлетворяло тщеславие Ровельяса; он горел неодолимым желанием встретиться с быком в нашем присутствии и потанцевать с моей сестрой. Он торжественно объявил нам, что велел доставить сто быков из Гвадаррамы и выложить паркетом место, находящееся в ста шагах от амфитеатра, где, по окончании зрелищ, общество сможет провести ночь в танцах. Эти слова произвели большое впечатление в Сеговии. Граф всем вскружил головы и если не разорил всех, то, во всяком случае, подорвал благосостояние.
Как только разнесся слух о бое быков, наши молодые люди засуетились как одурелые, обучаясь позициям, применяемым в этих боях, заказывая богатые наряды и красные плащи. Ты сама догадываешься, сеньора, что женщины в это время совсем потеряли голову. Они примеряли все, какие только у них были, платья и головные уборы; больше того, выписывали модисток и портних; одним словом, богатство уступило место кредиту.
Все были так заняты, что наша улица почти обезлюдела. Однако Ровельяс в обычное время приходил к нам под окна. Он сказал, что велел вызвать из Мадрида двадцать пять кондитеров, и просит нас решить, достаточно ли они искусны в своем мастерстве. В ту же минуту мы увидели слуг в темной ливрее, шитой золотом, которые несли на золоченых подносах прохладительные напитки.
На другой день повторилась та же история, и муж мой с полным основанием начал сердиться. Он нашел неприличным, чтобы порог нашего дома был местом публичных сборищ. Как всегда, он нашел нужным посоветоваться со мной; я, как всегда, была согласна с ним, и мы решили уехать в маленький городок Вильяку, где у нас были дом и земля. Таким путем нам даже легче было соблюсти экономию, пропустив несколько балов и зрелищ, а также избежав некоторых лишних расходов на одежду. Но так как дом в Вильяке требовал ремонта, пришлось отложить отъезд на три недели. Как только наше намеренье стало известно, Ровельяс сейчас же дал выход своему страданию и выразил чувства, которыми пылал к моей сестре. Эльвира в это время, по-моему, совсем забыла о трогательном вечернем пении, но тем не менее принимала объяснения графа с благоприличной холодностью.
Надо заметить, что сыну моему в то время было два года; с тех пор он сильно вырос, – как вы видели, потому что он и есть молодой погонщик, едущий с нами. Этот мальчик, которого мы назвали Лонсето, был единственной нашей утехой. Эльвира любила его не меньше, чем я, и могу сказать, что он один веселил нас, когда нам очень уж докучала назойливость сестриных поклонников.
Когда стало можно ехать в Вильяку, Лонсето заболел оспой. Нетрудно понять нашу печаль; дни и ночи проводили мы у постели больного, и все это время тот же нежный вечерний голос опять распевал грустные песни. Эльвира вспыхивала, едва заслышав вступление, однако продолжала усердно хлопотать возле Лонсето. Наконец милый ребенок выздоровел, и окна наши снова открылись для вздыхателей, но таинственный певец умолк.