Таким путем взгляды философа и теолога могут, наподобие линий, известных под названием асимптот, никогда не встречаясь, все более сближаться – до расстояния меньшего, чем любая, поддающаяся определению величина, так что разница между ними будет меньше любой разницы, которую можно обозначить, и меньше любого количества, которое можно определить. Но если я не в состоянии определить эту разницу, по какому праву осмеливаюсь я выступать со своим мнением против убеждений моих братьев и Церкви? Разве имею я право сеять свои сомнения среди веры, которую они признают и взяли за основу своей нравственности? Безусловно – нет, я не имею на это права, признаю всем сердцем и душой. Дон Ньютон и дон Лейбниц, как я сказал, были христианами и даже теологами; последний много занимался вопросом о воссоединении Церквей. Что касается меня, я не вправе называть свое имя вслед за этими великими мужами; я изучаю теологию в делах творения, чтоб иметь новые поводы славить Творца.

Сказав это, Веласкес снял шляпу, лицо его приняло задумчивое выраженье, и он погрузился в размышление, которое у аскета можно было бы счесть за экстаз. Ревекка немного смутилась, а я понял, что тем, кто хочет ослабить в нас основы религии и склонить к переходу в веру Пророка, с Веласкесом это будет сделать так же трудно, как со мной.

ДЕНЬ ТРИДЦАТЬ ВОСЬМОЙ

Отдых предыдущего дня подкрепил наши силы. Мы пустились в путь более охотно. Вечный Жид накануне не показывался, он не имел права ни минуты оставаться на месте и мог рассказывать нам свою историю, только когда мы в пути. Но не успели мы отъехать четверть мили, как он появился, занял свое обычное место между мной и Веласкесом и начал так.

ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ ВЕЧНОГО ЖИДА Деллий старел; чувствуя приближение смертного часа, он призвал меня с Германусом и велел нам копать в подвале, прямо у двери, сказав, что мы найдем там маленький ларчик из бронзы, который надо сейчас же ему принести. Мы исполнили его приказание, нашли ларчик и принесли ему.

Деллий снял ключ, висевший у него на шее, открыл ларчик и сказал нам:

– Вот два пергамента за подписями и печатями. Один обеспечивает тебе, сын мой, владение самым прекрасным домом в Иерусалиме, а второй – чек на тридцать тысяч дариков с процентами, наросшими за много лет.

Тут он рассказал мне историю моего деда Езекии и дяди Цедекии, после чего сказал:

– Этот жадный и подлый человек жив до сих пор, значит, угрызения совести не убивают. Дети мои, скоро меня не будет на свете, поезжайте в Иерусалим, только чтоб никто об этом не знал, пока не отыщете опекунов; может быть, даже было бы лучше дождаться, когда умрет Цедекия, что, наверно, скоро случится, принимая во внимание его преклонный возраст. А до тех пор вы сможете жить на пятьсот дариков; они у меня зашиты в подушке, с которой я никогда не расстаюсь. Хочу дать вам еще один совет: живите всегда честно, и за это вечер жизни будет у вас спокойный. Что до меня, я умру, как жил: с песней, это будет, как говорится, моя лебединая песня. Гомер, такой же слепец, как я, сложил гимн Аполлону, олицетворяющему солнце, которого он, как и я, не видел. Много лет тому назад я положил этот гимн на музыку. Начну с первой строфы, но едва ли сумею закончить последней.

Сказав это, Деллий запел гимн, начинающийся словами: "Слава счастливой Латоне", – но, дойдя до слов: "Делос, если ты хочешь, чтоб сын мой здесь поселился", – голос его ослаб, старец склонил голову ко мне на плечо и испустил дух.