Он дал и самому себе слово не загулять. «Где уж тут… Бонапарту не до пляски! В одну лавочку сколько надо отдать», рассуждал он с собой, идя в типографию в своем потертом, потерявшем всякий фасонь пальто, в измятой шляпе с прорыжью, рыночных брюках с бахромой и в корявых сапогах, не имевших понятия о ваксе… В той же решимости он был тверд все время, пока стоял у кассы, безмолвно набирая из неё, при едком запахе красок, мерцании газа и перемолвках товарищей.

А тут вдруг соблазн! Напомнили! Максимыч там уж готовит, половые мальчуганы бегают между столиков, стаканы позванивают, пробки щелкают, орган гудит и завывает, говор и гомон висят в воздухе, двери визжать и хлопают, висит и гарь табачная и всякие трактирные ароматы и звуки манят своим задорным обаянием… И зачем напомнили! Только соблазн! Пивка-то теперь хорошо бы бутылочку, другую, да и закусить пора, червячок засосал уж, а к закуске и графинчик блондинки не мешало бы раздавить. И машину бы послушать, как она выводить: «Не томи, родимый» и «Не белы-то снеги». И сияющую физиономию Максимыча посмотреть хотелось бы, побеседовать с ним, послушать, как он говорить о политике за своей стойкой, возвышаясь на фоне огромного шкапа, пестреющего склянками, флягами, бутылками, ярлыками, этикетами… И что за человек Максимыч! Никто лучше его не сумеет уговорить, предложить новую перемену угощения, подлить, подсыпать и подлимонить. За Максимычем в этом деле никто не угонится. Не даром Максимыча все наборщики признают талантом, изобретателем, иногда зовут его даже Колумбом и Эдисоном.

— Что ж, к Максимычу-то махнем с получкой? — шепчет Байкову его сосед по наборной, Сусалин.

— К Колумбу-то?

— К оному самому-с! Горлышко промочить!

— Уж не знаю, как. Не стоит!

— На минуточку ведь. Чи-чи — хлопочи! Акции будешь брать?

— Акции? Не знаю. Не думаю!

— А ты подумай. Ловко! По единой… Эх! Чи-чи!

— Ловко-то оно ловко… Не годится оно.