Несчастный рассказал ему часть нашего плана, о котором мы не стеснялись говорить в его присутствии, потому что он сам должен был принять в нем некоторое участие. Правда, он ровно ничего не знал о переменах, происшедших в Париже; но при отъезде из Шайо был осведомлен о дерзком замысле и о роли, которую должен был в нем играть. Итак, он заявил Г... М..., что мы задумали одурачить его сына, что Манон должна была получить или уже получила десять тысяч ливров, которые, в случае нашего успеха, никогда бы не вернулись к наследникам рода Г... М...

После такого открытия взбешенный старик сейчас же устремился опять в нашу спальню. Не говоря ни слова, он прошел в кабинет, где без труда нашел всю сумму и драгоценности. С пылающим лицом он вернулся обратно и, показывая то, что ему угодно было именовать награбленным добром, осыпал нас оскорбительными упреками. Он поднес к самым глазам Манон жемчужное ожерелье и браслеты. «Узнаете вы их? — сказал он с насмешливой улыбкой. — Не в первой раз вам приходится их видеть. Они те же самые, честное слово. Неудивительно, что они пришлись вам по вкусу, бедные детки, — прибавил он, — право, они оба очаровательны; только вот плутоваты немножко».

Сердце мое разрывалось от бешенства при его оскорбительных речах. За один миг свободы я бы дал... Праведное небо, чего бы только я не дал? Наконец, сделав над собой усилие, я сказал со сдержанностью, являющейся лишь утонченной формой ярости: «Покончим, сударь, с дерзкими насмешками. О чем идет речь? Что намереваетесь, вы сделать с нами?» — "Речь идет о том, господин кавалер, — отвечал он, — что вы немедленно отправитесь в Шатле*. Завтра, при дневном свете, мы разберемся лучше в этом деле, и надеюсь, вы сделаете милость и наконец сообщите, где мой сын".

Я постиг без труда, что заточение в Шатле грозит нам ужасными последствиями. Я с трепетом предвидел все опасности. При всей своей гордости я понял, что следовало смириться перед судьбой и польстить злейшему нашему врагу, дабы хоть чего-нибудь добиться от него покорностью. Я вежливо попросил его выслушать меня. «Не оправдываю себя, сударь, — сказал я. — Признаю, что по молодости лет я совершил великие ошибки и вы достаточно пострадали, чтобы чувствовать себя оскорбленным; но если вам ведома сила любви, если вы в состоянии судить о том, что испытывает несчастный юноша, у которого похищают все, что привязывает его к жизни, вы, быть может, извините мою попытку отомстить вашему сыну безобидной проделкой или по меньшей мере сочтете меня достаточно наказанным моим позором. Нет надобности ни в тюрьме, ни в пытках, чтобы принудить меня открыть, где ваш сын. Он в безопасности. Я не имел намерения ни повредить ему, ни нанести вам оскорбление. Я готов назвать вам место, где он спокойно Проводит ночь, если вы окажете нам милость и отпустите нас обоих на свободу».

Старый тигр, ничуть не тронутый мольбами, со смехом повернулся ко мне спиной. Он процедил сквозь зубы, что наши намерения были ему известны с самого начала. Что же касается сына, грубо прибавил он, то раз я его не убил, рано или поздно он и сам отыщется. «Отвезите их в Малый Шатле, — сказал он полицейским, — и смотрите хорошенько, как бы кавалер не удрал по дороге; он хитер и уже раз сбежал из Сен-Лазара».

Он вышел, оставив меня, можете себе представить, в каком состоянии. «О, небо, — воскликнул я, — приму с покорностью все твои удары; но то, что презренный негодяй имеет власть так деспотически распоряжаться мною, приводит меня в крайнее отчаяние». Полицейские торопили нас. У подъезда уже ждала карета. Спускаясь по лестнице, я подал Манон руку. «Пойдем, дорогая моя королева, — сказал я ей, — пойдем и покоримся суровой участи нашей. Быть может, небесам благоугодно будет даровать нам дни более счастливые».

Мы уехали в одной карете. Она приникла ко мне, я ее обнял. Она не проронила ни слова с момента появления Г... М..., но, оставшись наедине со мною, она принялась утешать меня нежными словами, все время укоряя себя в том, что послужила причиною моего несчастия. Я уверял ее, что никогда не буду сетовать на свой жребий, пока она не перестанет любить меня. «Меня нечего жалеть, — продолжал я, — несколько месяцев тюрьмы совсем не страшат меня, и я всегда предпочту Шатле Сен-Лазару. Но о тебе, любимая, скорбит мое сердце. Как печальна участь столь прелестного создания! О, небеса, как можете вы обращаться так сурово с самым совершенным из творений своих? Почему не наделены мы от рождения свойствами, соответствующими нашей злой доле? Мы одарены умом, вкусом, чувствительностью; увы, сколь печальное применение мы им находим, в то время как столько душ, низких и подлых, наслаждаются всеми милостями судьбы!»

Размышления эти преисполнили меня скорби. Но все было ничто по сравнению с думами о грядущем, ибо я изнывал от страха за Манон. Она уже побывала в Приюте, и, хотя благополучно выбралась оттуда, я знал, что повторное заключение чревато самыми опасными последствиями. Я хотел бы поделиться с Манон своей тревогой, но боялся слишком ее напугать. Я дрожал за нее, не смея предупредить об опасности, и обнимал бедняжку, вздыхая и уверяя в своей любви, единственном чувстве, которое я смел выразить. «Манон, — говорил я — скажите искренно, всегда ли будете вы любить меня?» Она отвечала, что ее крайне огорчают мои сомнения. «Ну вот, я больше не сомневаюсь, — сказал я, — и с этой уверенностью не страшусь никаких врагов. Я прибегну к содействию своей семьи, я непременно выйду из Шатле и отдам всю кровь, посвящу все силы чтобы вырвать вас оттуда, лишь только окажусь на свободе».

Мы подъехали к тюрьме. Нас поместили каждого в отдельной камере. Удар этот поразил меня не так сильно, ибо я предвидел его. Я препоручил Манон привратнику, сообщив ему, что я человек с положением, и посулив значительное вознаграждение. Я обнял дорогую мою возлюбленную, прежде чем расстаться с нею. Я заклинал ее не горевать чрезмерно и не страшиться ничего, покуда я жив. Деньги у меня были. Часть их я отдал ей, а из оставшихся щедро заплатил привратнику вперед за месячное содержание* ее и мое.

Деньги возымели отличное действие. Меня поместили в опрятную комнату и уверили, что Манон получила такую же. Я немедленно стал обдумывать, каким путем добиться скорейшего освобождения. Было ясно, что ничего особенно преступного не заключалось в моем деле; предполагая даже, что показанием Марселя был установлен наш замысел совершить кражу, я прекрасно знал, что одни намерения сами по себе не подлежат наказанию. Я решил спешно написать отцу, прося его лично приехать в Париж. Я гораздо менее стыдился, как уже сказал, заключения в Шатле, чем в Сен-Лазаре. С другой стороны, хотя я и сохранил должное уважение к родительскому авторитету, годы и опыт весьма уменьшили мою робость. Итак, я сочинил письмо, а к отправке его из Шатле не встретил никаких препятствий. Но я мог бы избавить себя от труда, если бы знал, что отец должен прибыть в Париж на следующий день.