И шептали суеверно о заведующем запонью.
– Он что-то знает.
Это была действительно правда: Мануйло кое-что знал.
Теперь из своей будочки с телефоном из окошка он смотрел на береговую грамоту, написанную лапками птички, смотрел на свои собственные заметки на песке, на подплывающих паучков, соображал, думал, и правда – старый бурлак кое-что знал.
Он знал – это наступает последняя ночь нажима новых и новых деревьев на пыж: в эту ночь запонь больше не выдержит.
Что же ему было особенно трудно и отчего ему было так тяжело на душе: он знал, а людям сказать и их уверить не мог. Если бы он своими словами указал бы на разные признаки, вроде грамоты птички, все бы только посмеялись, полагая, что Мануйло заводит свою новую сказку о какой-то грамотной птичке.
И еще тяжелее было, что они знать того не хотели, что ему как главному бурлаку, вроде атамана, ему, заведующему запонью, так же, как и им там в конторе, хотелось бы пропустить Быстрова, и он по себе самому больше их понимал, какая – промысловым охотникам бывает нужда в продовольствии. У него даже сложился план в голове, как это сделать, чтобы и лес спустить и дать пройти пароходу. Им же было все дело только в приказе и в том, – что Мануйло приказа не хочет слушаться.
Не для себя же, не для своей какой-нибудь выгоды он не хочет слушаться приказа, тоже не для их и благополучия.
И вдруг вспомнилось ему, как лежали они вместе в больнице с тем сержантом.
«Как его звали?» – стал вспоминать Мануйло.