— Мне было бы легче убить их, чем собаку; собака — животное, по крайней мере, милое, преданное, верное. По ним плачет гильотина больше, чем по горемыкам, которых толкнули на преступление, во-первых, нищета, а во-вторых, бессердечие богачей.
Большую часть времени отнимали у него письма и телеграммы любовнице. Когда она запрещала ему приехать в Париж и на расстоянии изыскивала предлог для того, чтобы поссориться с ним, я каждый раз угадывал это по его расстроенному лицу. Любовница никогда ни в чем его не упрекала, а Сен-Лу, подозревая, что, может быть, она сама не знает, что поставить ему в вину, и что он просто-напросто надоел ей, все-таки ждал от нее объяснений и писал ей: «Скажи, что я сделал. Я готов признать мою вину», — душевная боль убеждала его, что он, наверное, как-то не так себя вел.
Она бесконечно долго не отвечала ему, да и в ответах ее ничего нельзя было понять. Вот почему Сен-Лу был почти всегда хмурый, и очень часто он без толку ходил на почту, — из всего отеля только он да Франсуаза сами относили и сами получали письма: он — потому что его, как всякого влюбленного, одолевало нетерпение, она — потому что была недоверчива, как все слуги. (За телеграммами он ходил гораздо дальше)
Несколько дней спустя после обеда у Блоков бабушка, очень довольная, сказала мне, что Сен-Лу попросил у нее разрешения сфотографировать ее перед своим отъездом из Бальбека, и когда я увидел, что по сему случаю бабушка надела лучшее свое платье и выбирает шляпу, то на меня это ребячество особенно приятного впечатления не произвело — от кого, от кого, но от нее я никак этого не ожидал. Я даже спросил себя: не обманулся ли я в бабушке, не слишком ли я высоко ее ставлю, так ли она равнодушна к своему внешнему виду, нет ли в ней того, что, как мне всегда казалось, особенно чуждо ей, — кокетства?
К сожалению, досада, которую вызвал у меня проект фотографирования, а еще больше — удовольствие, которое он, по-видимому, доставлял бабушке, так ясно отразилась на моем лице, что Франсуаза не могла ее не заметить и — неумышленно усилила ее, обратившись ко мне с трогательной, умильной речью, которою я, однако, не проникся:
— Ах, сударь, бедной барыне страх как хочется сняться! Для такого случая она даже наденет шляпу, которую ей переделала старая Франсуаза. Пусть уж она, сударь!..
Вспомнив, что бабушка и мама, во всем служившие мне примером, часто посмеивались над сентиментальностью Франсуазы, я решил, что и мне не грех над ней посмеяться. Бабушка, заметив, что у меня недовольный вид, сказала, что если я против того, чтобы она фотографировалась, то она откажется. Я возразил ей, заявил, что, на мой взгляд, тут ничего неудобного нет, и, чтобы дать ей возможность принарядиться, ушел, но, прежде чем уйти, счел необходимым показать, какой я дальновидный и твердый: чтобы лишить ее удовольствия, которое она испытывала при мысли о фотографировании, я сделал несколько насмешливых, язвительных замечаний, — таким образом, хотя я все-таки увидел роскошную бабушкину шляпу, зато мне удалось согнать с лица бабушки то счастливое выражение, от которого я должен был бы прийти в восторг, но которое, как это очень часто случается, пока еще живы те, кого мы особенно любим, раздражает нас, потому что мы воспринимаем его как пошлость, а не как проявление радости, тем более для нас драгоценное, что нам так хочется порадовать их! Я был не в духе, главным образом, потому, что всю эту неделю бабушка словно избегала меня и мне не удавалось ни минуты побыть с ней вдвоем — ни днем, ни вечером. Когда я возвращался в отель днем, чтобы хоть ненадолго остаться с ней наедине, мне говорили, что ее нет; или же она запиралась с Франсуазой, и эти их продолжительные совещания мне не разрешалось прерывать. Проведя где-нибудь вечер с Сен-Лу, я на обратном пути думал о той минуте, когда я обниму бабушку, но сколько я потом ни ждал тихих стуков в стену, которыми она звала меня проститься, — стуков не было слышно; в конце концов, слегка сердясь на нее за то, что она с таким необычным для нее равнодушием лишает меня радости, столь мною чаемой, я ложился, некоторое время с бьющимся, как в детстве, сердцем прислушивался, не скажет ли мне что-нибудь стена, но стена упорно молчала, и я засыпал в слезах.
В тот день, как и в предыдущие, Сен-Лу поехал в Донсьер, где уже и теперь, до своего окончательного возвращения, он должен был проводить время до вечера. Мне было без него скучно. Я видел, как из экипажа вышли молодые женщины, как одни из них направились в танцевальный зал казино, другие — к мороженщику, и я издали залюбовался ими. Я был в той поре юности, поре свободной, когда у нас нет еще определенной привязанности, когда — подобно влюбленному, тянущемуся к той, кем он увлечен, — мы вечно жаждем Красоты, всюду ищем ее, всюду видим. Достаточно одной реальной черты — того, что издали можно различить в женщине или если она стоит к нам спиной, — и мы воображаем, что перед нами Красота, сердце наше бьется, мы идем быстрее — и так до конца и остаемся наполовину уверенными, что то была Она, но только если женщина скрылась; если же нам удается догнать ее, мы убеждаемся в своей ошибке.
Впрочем, я чувствовал себя все хуже и хуже и склонен был преувеличивать самые обыкновенные удовольствия из-за того, что доставались они мне нелегко. Мне всюду мерещились элегантные женщины, оттого что я очень уставал и от робости не решался подойти к ним ни на пляже, ни в казино, ни в кондитерской. И все же, хоть я и думал о близкой смерти, мне хотелось узнать, как выглядят вблизи, в действительности, самые хорошенькие девушки, каких только жизнь могла мне подарить, хотя бы даже не я, а кто-нибудь еще, — а то и вовсе никто, — воспользовался этим даром (ведь я правда не отдавал себе отчета, что своим происхождением моя любознательность обязана стремлением к обладанию). Я осмелился бы войти в бальную залу, если бы со мной был Сен-Лу. Но так как Сен-Лу отсутствовал, то я стоял около Гранд-отеля в ожидании, когда пора будет идти к бабушке, и вдруг почти в конце набережной увидел каким-то странным движущимся пятном приближавшихся ко мне не то пять, не то шесть девушек, столь же непохожих — и видом и повадками — на всех примелькавшихся мне в Бальбеке, как отличалась бы от них залетевшая невесть откуда стая чаек, гуляющих мерным шагом по пляжу, — отставшие, взлетая, догоняют их, — причем цель этой прогулки настолько же неясна купающимся, которых они словно не замечают, насколько четко вырисовывается она перед птичьими их умами.
Одна из незнакомок вела свой велосипед; две несли «клюшки» для гольфа; их одеяние резко выделялось на фоне одеяния бальбекских девушек, из коих иные хотя и занимались спортом, однако спортивных костюмов не носили.