На следующее утро я заметил группу сербских студентов, возвращавшихся домой из университетов Вены и Будапешта. Они были из моей родной Воеводины, как я узнал позже, а не из коренной Сербии, и я затрепетал от радости, услышав их сербскую речь. Они говорили обо всем свободно, хотя и должны были заметить, что я обратил на них внимание. Один из них сказал, что я мог бы сойти за серба, если бы не мои манеры, одежда и слишком загорелое, почти бронзовое лицо. Другой заметил, что молодые сербские крестьяне из Баната почти так же смуглы, особенно во время уборки урожая, но добавил, что моя внешность вовсе не говорит о том, что я крестьянин. Третий предположил, что я, пожалуй, являюсь богатым южно-американцем с большой долей индийской крови. Я засмеялся и, представляя им себя, сказал по-сербски с некоторым затруднением, что я никакой не южно-американец, не индеец, но сербский студент и американский гражданин. В те дни серб из Америки был очень редкой птицей и я был сразу же приглашен присоединиться к их компании. Ни один из них не напоминал мне жизнерадостных, американских студентов. У всех у них были длинные волосы, небрежно зачесанные назад, напоминавшие мечтательных поэтов или поклонников радикальных социальных теорий. Большинство было в шляпах с широкими опущенными полями, подчеркивавшими их радикальные взгляды. Их лица были бледны и говорили, что большую часть времени они проводили не на свежем воздухе, а в венских и будапештских кафе, играя в шахматы, карты или обсуждая политические теории. Их бы засмеяли, если бы они поступили в какой-нибудь американский колледж, не изменив своей внешности и манер. Они, несомненно, были очень высокого мнения о себе. Студенты, думал я, знали многое из книг, главным образом, по социальным наукам. Имя Толстого упоминалось ими довольно часто и новейшие апостолы социалистических идей расхваливались на все лады. Заметив, очевидно, что их разговор об этих теориях был скучным для меня, они спросили с некоторым сарказмом о том, интересуются ли американские студенты передовой мыслью. – Они интересуются, – сказал я раздраженно, – и если бы не новая электрическая теория Максвелла и другие передовые теории в новейшей физике, я бы не приехал в вашу старую, умирающую Европу. – Мы спрашиваем о передовой мысли в социальных науках, а не в физике, – сказали они, поясняя свой вопрос, на что я ответил, что самая популярная американская доктрина в социальных науках еще и теперь основывается на фундаменте, заложенном сто лет тому назад, в документе, называемом «Декларация Независимости». Они очень мало знали о ней, а я знал еще меньше о их радикальных социальных теориях, и мы переменили тему беседы.
К вечеру пароход приблизился к Карловцам и к Фрушкой Горе. Я невольно отдался воспоминаниям и развлекал моих сербских спутников рассказами о моей встрече с семинаристами одиннадцать лет тому назад, упомянув также и об исчезновении моего жареного гуся. Мой запас сербских слов был невелик, но тем не менее мне удалось заинтересовать студентов, просивших меня продолжать мои рассказы. Когда мне недоставало какого-нибудь слова, они подсказывали. К заходу солнца показался Белград. Его величественный вид наполнил меня каким-то воодушевлением, и моя речь потекла плавно. Я приветствовал Белград, как акрополис всех сербов, и выразил надежду, что, может быть, в недалеком будущем он станет столицей всех южных славян. – Это и есть одна из проблем передовой мысли в социальных и политических науках, в которой заинтересованы американские студенты, – сказал я, напоминая им об их вопросе, и добавил несколько иронических замечаний относительно передовых идей в социальных и политических науках, которые рождаются не в сердцах нации, а импортируются из кабинетов французских, немецких и русских теоретиков. Они быстро поняли то, что я назвал американской точкой зрения, но не возражали мне, боясь, как мне казалось, оскорбить меня.
Я не был в Белграде с тех пор, как видел его в детстве, и когда пароход приблизился к нему, я увидел его крепость, поднимающуюся над водами Дуная, как Гибралтар, и зорко смотрящую на бесконечные равнины Австро-Венгрии, которые, как широко разинутая пасть голодного дракона, казалось, угрожали поглотить ее. Всё, что я видел в Австро-Венгрии, казалось мне маленьким и неприглядным, но Белград предстал передо мной таким, как будто его гордая голова собиралась коснуться звезд. История многострадального сербского народа была связана с Белградом, и это поднимало его в моем воображении ввысь. Мне очень хотелось остановиться там и взобраться на вершину горы Авалы, вблизи Белграда, и оттуда послать свои приветствия героической Сербии, точно так же, как я послал приветствия героической Швейцарии со снежной вершины Титлиса. Но меня предупредили, чтобы я не прозевал последний местный пароход, шедшей в Панчево, и мне пришлось распроститься с белобашенным Белградом, как называют его сербские гусляры.
Когда местный пароход прибыл в Панчево, делегация молодежи, в которой был ехавший со мной из Будапешта сербский студент, перетянула меня на другой пароход. Он был заполнен публикой, похожей на веселую свадебную компанию. Панчевский хор певчих нанял этот пароход для себя и своих друзей для поездки в Карловцы, где на следующий день должно было состояться большое национальное торжество. Из Вены ожидался прах знаменитого сербского поэта Бранко Радичевича, где он, еще совсем молодым, умер тридцать лет тому назад. Его тело решили перевезти из Вены и похоронить неподалеку от Карловцев, на холме Стражилово, который был прославлен в его бессмертных стихах. Его стихи были призывом ко всем сербам хранить свои традиции и готовиться к национальному объединению. Сербские представители из всех стран должны были собраться в Карловцах, чтобы сопровождать прах знаменитого поэта к месту вечного покоя. Я, как бы представитель американских сербов, получил приглашение присоединиться к Панчевской делегации. Сербский национализм снова возгорелся в моем сердце.
Мы приехали в Карловцы ранним утром следующего дня. Многие делегации и певчие от Воеводины, Сербии, Боснии, Герцеговины и Черногории уже собрались. Это были нарядные группы молодцеватых юношей и красивых женщин в национальных красочных костюмах. Погребальная процессия началась сразу же после обеда. Хоры от главных провинций Сербии, идя в колонне, подхватывали по очереди торжественный похоронный гимн: «Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас!»
Православная церковь не допускает инструментальной музыки в своих стенах. Те, кто имел удовольствие слушать русский хор, знают силу и духовную красоту их хорового пения. Сербское хоровое пение не уступает русскому. Ни одна музыка не действует на наши сердца так сильно, как музыка человеческого голоса. Певшие во время той процессии в Карловцах чувствовали, что они отдают свой последний долг светлой памяти национального поэта, и их голоса, как будто подхваченные крыльями их душ, поднимались высоко к небу. Эффект был огромный, почти у всех собравшихся на это национальное торжество на глазах были слезы. Раздробленная нация, объединенная слезами, представляла торжественное и воодушевляющее зрелище. У всех было сознание того, что эти слезы с восторгом впитывала жаждущая земля, питавшая корни сербского национализма. Нация, объединенная в песне и в слезах, никогда не потеряет своего единства. Если бы правительства в Вене и в Будапеште предвидели то воодушевление, которое вызвала похоронная процессия в сердцах участников этого огромного народного съезда, на который явились сербы всех частей раздробленной сербской нации, они никогда бы не разрешили его.
Когда пароход вернулся в Панчево, протоиерей Живкович, поэт и священник, который первый предложил мне перевестись из Панчева в Прагу, встретил меня на пристани со слезами радости на глазах. Он был нежным другом и наставником в моем отрочестве и всегда считал себя косвенным виновником моего бегства к далеким берегам Америки. Когда я поблагодарил его за ласковый прием, он сказал, что его прием был всего лишь угощением, тогда как мой приезд и мои рассказы об Америке явились праздником для его души. И если я правильно понял возбужденный блеск его глаз, то так оно несомненно и было. Ему было около шестидесяти, но глубокий взгляд его глаз был так же убедителен, как его волнующие стихи, написанные еще в молодости. – Скажи своей матери, – сказал он, – что я счастлив взять на себя всю ответственность за твой отъезд в далекую Америку. Она уже недалека от нас. Она теперь в моем сердце. Ты привез Америку к нам. Она была Новым светом в моей земной географии, теперь она стала новым светом в моей духовной географии. Его восхищение было так велико, что могло уничтожить весь результат беседы с Найвеном в Кзмбридже. Во время моих нескольких посещений протоиерея тем летом я должен был каждый раз повторять ему свои рассказы о Бичере и его проповедях. Он назвал его братом Жанны Д'Арк нового духовного мира. Его пламенным мечом, говорил он, была «Хижина дяди Тома».
Моя старшая сестра приехала с мужем в Панчево, и они повезли меня в Идвор. Когда мы достигли полей Идвора, я попросил их сделать крюк, чтобы проехать через пастбища и виноградники, где провел счастливейшие дни моего детства. Там, словно во сне, я увидел мальчишек Идвора. Они пасли, как и я когда-то, стада волов и играли в те же самые игры, в которые когда-то играл и я. Виноградники, летнее небо над ними и блестевшая в отдалении река Тамиш, где я учился плавать и нырять, выглядели по прежнему. Вскоре показался знакомый церковный шпиль Идвора, и звон колоколов, призывавших к вечерне, постепенно пробуждал у меня воспоминания, и мне было тяжело удерживать порыв нахлынувших чувств. Когда мы медленно проезжали по маленькому Идвору, всё выглядело точно так же, как одиннадцать лет тому назад. Новых домов не было, а старые казались такими, какими они были прежде. Люди занимались той же самой работой, какая обычно исполнялась в это время года. Когда мы подъехали к сельской площади, я увидел широко открытые ворота родного двора – это был признак того, что мать ожидала дорогого гостя. Она сидела одна на скамейке, под деревом, перед домом, смотря в ту сторону, откуда я должен был появиться. Когда она увидела нашу повозку, я заметил, как она быстро поднесла белый носовой платок к глазам, и моя сестра прошептала мне: «Мать плачет!» Я спрыгнул с тележки и кинулся к ней, чтобы обнять ее. О, как чудесна сила родных объятий, как ясно наше духовное зрение, когда поток слез очищает душу. Любовь матери и любовь к ней являются сладчайшей вестью Бога живущим на земле!
В Идворе всё выглядело попрежнему, но моя мать изменилась. Она сильно постарела, но казалась еще более красивой. Ее глаза светились как бы святым светом, говорившим о том, что она жила в спокойном, безмятежном мире. У Рафаэля и Тициана, думал я, никогда не было еще таких прекрасных святых.. Какая радость была видеть ее после долгой разлуки. Моя душа еще никогда не испытывала такого чувства нежности и величайшего успокоения. «Пойдем, – сказала она, – пройдись со мной, я хочу побыть с тобой наедине, чтобы слышать твой голос и видеть твое лицо». Мы шли медленно и мать вспоминала мое детство: «Вот тропинка, по которой ты ходил в школу; вон церковь, где ты читал Апостола по воскресеньям и праздникам. Видишь там мельницу с воронкообразной соломенной крышей, с которой ты однажды снял блестящую, из новой жести звезду, думая, что это была – звезда с неба. Там вон дом, где жил Баба Батикин, царство ему небесное, выучивший тебя многим старинным песням; вон дом, где старая тетя Тина лечила заговорами и пропитанными медом травами твой кашель. Здесь вот жил, царство ему небесное, старый Любомир, любивший тебя и шивший тебе овчинные шубы и меховые шапки. Вот поле, куда ты каждый вечер пригонял наших лошадей к сельскому пастуху, который брал их в ночное».
Так мы достигли конца нашего небольшого села, но мать хотела продолжить нашу прогулку, и вскоре мы очутились у ворот сельского кладбища. Указывая на красный мраморный крест, мать сказала, что это была могила моего отца. Когда мы приблизились к ней, я поцеловал крест и, опустившись на колени, прочитал молитву. Мать, по сербскому обычаю, обратилась к могиле со словами: «Коста, мой верный супруг, вот твой сын, которого ты любил больше своей жизни и чье имя было на твоих устах, когда ты испускал последний вздох. Прими его молитву и слезы, как нежный долг твоей светлой памяти, которую он вечно будет лелеять в своем сердце».