Наконец, будучи по существу водевилистом, он при желании мог сочинить и недурную мелодраму. Ненависть и Родина — патетические и красноречивые драмы, тогда как Мадам Сан-Жен с одной стороны и Теодора с другой — представляют собой очень искусное и любопытное воскрешение прошлого, сопровождаемое интересной интригой. Среди этого разнообразного репертуара, свидетельствующего о невероятной плодовитости и гибкости таланта, пьеска Разведемся в трех коротких актах, наряду с достоинствами, обычно присущими нашему автору, обнаруживает поразительную тонкость психологического анализа самого высшего разбора и заслуживает восхищения не только рядового зрителя, но и знатоков. Сарду, подобно Скрибу, рядом с которым его поставит потомство (ибо потомство возвратит Скрибу незаслуженно отнятую славу), даже в преклонном возрасте сохранил — случай необычайно редкий в театре — всю живость своего таланта, приобретая вместе с тем, быть может, несколько больше уверенности. В то время, когда пишутся эти строки[228], он еще создает превосходные произведения, и ничто не возвещает близкого конца его поприща. Это человек с самым необычайным театральным темпераментом из всех когда-либо существовавших.
Лабиш был одарен воображением и веселостью; его комическая фантазия совершенно неистощима в изобретении различных инцидентов, вполне естественных сюрпризов, неожиданных, но вместе с тем логических положений, занимательных интриг, развивающихся как бы самопроизвольно и смешных до буффонады при полном сохранении правдоподобия. Его веселость откровенна, непосредственна, отнюдь не наиграна, никогда не грешит искусственностью; он сам забавляется ею, забавляя других; она никогда не бывает злобной, ни даже горькой. Кажется, что автор просто благодарен людям за то, что они так комичны. Насмешка у него теряет характер зложелательства, ей обычно присущий даже в ее наиболее ослабленном виде; она кажется лишь несколько пикантной формой благосклонности. Эта радость, сотканная из веселой доброты и разлитая во всем легком творчестве Лабиша, таит под собой подлинную правдивость, если и не подлинную глубину наблюдения. «Ему нехватает, — сказал о нем Ожье, — только небольшой дозы горечи, чтобы прослыть глубокомысленным». Это совершенно справедливо. У Лабиша имелись все данные, чтобы сделаться грозным цензором наших слабостей и пороков. Но он предпочел считать их забавными и показывать в забавном свете. Он оставил целый репертуар, проникнутый жизнерадостным настроением, здоровый и освежающий; ряд комедий, которые действительно комичны, — вещь редкая не только в его время, — ряд маленьких шедевров, исполненных веселой живости движения и остроумия. Не скоро ему отыщется преемник!
Романисты. Романисты Второй империи замечательны, а один из них воистину велик: это Гюстав Флобер. Подобно Бальзаку, Флобер соединял в своем лице романтика и реалиста. Реалист стоял выше, но сам писатель ценил в себе его меньше, как это часто бывает. Он писал Госпожу Бовари со скукой, а Искушение св. Антония с энтузиазмом. Романтик, непосредственный ученик Шатобриана, он прежде всего любил красивую прозу, плавную, размеренную, звучную и блестящую. Флобер знал в ней толк и создал страницы описаний, несравненных по своей широте, красочности и изяществу. Кроме того он любил воскрешать исчезнувшие эпохи и с наслаждением воспроизводил картины варварской Африки времени Сципионов (Саламбо)[229], средневековье (Легенда о св. Юлиане Милостивом), иудейский мир времен Иисуса (Иродиада) и т. д. Реалист обладал замечательно ьерным глазом для разглядывания людей и вещей, особенно вещей убогих и людей маленьких. Он воспроизводил не только смешные стороны, но самую природную суть мужчин и женщин, населяющих небольшие городки, умел проникаться их чувствами, понимать отдаленные причины их действий, последовательное развитие их страстей. Или же он с удивительной верностью схватывал дух эпохи, не слишком удаленной от нашей (Воспитание чувства), воссоздавал всю совокупность предрассудков, тенденций и маний целого поколения, показывая людей, управляемых этими силами, страдающих от них, потрясаемых ими или же прозябающих и почти отупевших под их мягким, но непобедимым влиянием, остающихся пассивными даже в минуты наивысшего внешнего возбуждения. И он описывал все это с гораздо более мелочной правдивостью, с гораздо большей близостью к изображаемым предметам, чем Бальзак, без неожиданных вмешательств преувеличивающего и искажающего воображения, без насильственно вводимых черт, без внезапных уклонов в область фантастики или хотя бы простого преувеличения.
Одаренный этими чудесными свойствами, он создал Госпожу Бовари — литературный шедевр, который по своим тенденциям является почти что добрым делом, ибо он изобразил то, что Ожье лишь наметил в Габриэли и Бедных львицах, — женщину с хорошими задатками и не глупую, но испорченную сентиментальным воспитанием, романтическим и несерьезным чтением, пристрастием к роскоши, слепым преклонением перед великосветским образом жизни, впадающую поэтому в наихудшие заблуждения и недостойную даже жалости, потому что она все время остается смешной. Такова мораль книги. Роман Воспитание чувства, более богатый мыслями, а также разнообразными житейскими типами, стбял бы выше, если бы не был так скучен. Плохо построенный, тягучий, изобилующий ненужными длиннотами, он читается с трудом. Его надо одолеть один раз и затем, отметив места, являющиеся шедеврами наблюдательности и вдумчивости, постоянно возвращаться к ним. Этот человек деятельной мысли, но с трудом писавший, терзаемый желанием не оставить после себя ни одной строчки, которая не была бы верхом точности, ясности и чистоты языка, создал очень мало. Тем не менее все выпущенное им в свет заслуживает глубокого интереса. Он оказал величайшее влияние на реалистическое движение в литературе, начавшееся, впрочем, до него; он ускорил это движение и сообщил ему окончательное направление.
От Флобера довольно далек во всех отношениях Октав Фейлье — очень утонченный, очень благовоспитанный, хорошо знавший светских мужчин и женщин, восхищавшийся ими, пожалуй, немного больше, чем следовало, и слишком любивший им угождать, что не мешало ему изображать их настолько точно, насколько это позволяла отнюдь не заурядная наблюдательность, — впрочем, идеализируя их постоянно, даже тогда, когда приходилось рассказывать об их ошибках. Слогом очень чистым, слегка преувеличенно элегантным, немного кокетливым, если не манерным, он писал красивые истории о молодом человеке, бедном и гордом, и о молодой девушке, гордой и богатой; о глубоко верующей молодой девушке, которая порывает с возлюбленным потому, что у него совсем нет религиозного чувства; о светском человеке, очень порядочном и гордом, дворянине до мозга костей, но с сердцем сухим и жестким, который поэтому распространяет вокруг себя только горе и, в конце концов, сам страдает и гибнет от посеянных им вокруг себя несчастий.
Эти романтические повести в одном отношении были правдивы. Они изображали душевную настроенность некоторой части французского общества около 1860 года. Этот совсем особый мирок, очень замкнутый, еще колебавшийся тогда между откровенным эгоизмом и новейшим сенсуализмом с одной стороны и некоторой склонностью к традиционному и наследственному сентиментализму, религиозному духу и рыцарскому благородству с другой, — узнавал себя (в сильно приукрашенном виде, что ему нравилось) в этих картинах и выказывал к ним интерес, бывший несколько сродни тому удовольствию, которое мы ощущаем, увидев, что нас разгадал человек очень вежливый и скромный. Широкая публика, в свою очередь, не переставала интересоваться этими стилизованными откровениями из жизни высшего света, перед которым она всегда полусознательно преклоняется, лишь злословием утешаясь в том, что сама не принадлежит к нему. Фейлье имел большой и заслуженный успех. Он писал также и для театра, иногда переделывая свои романы в довольно складные пьесы, иногда работая непосредственно для сцены (Далила). Драматические опыты Фейлье, сплошь проникнутые романтизмом, именно потому и нравились, что, как мы уже говорили, убежденные реалисты, владевшие сценой (Дюма и Ожье), а также — по несколько другим основаниям — Сарду, и тем более водевилисты вроде Лабиша, который совершенно пренебрегает женскими ролями, отводили очень мало места сердечным чувствам в своем репертуаре. Но если «люди стыдятся плакать в театре», как говорит Лабрюйер, то все же они очень любят, чтобы им хотелось плакать, и вот, если не считать народных мелодрам, то одни лишь пьесы Фейлье удовлетворяли этому вполне законному желанию. Это был чело-век талантливый и умный, с очень небольшим воображением, одаренный известной силой пафоса, наблюдавший жизнь в весьма ограниченном кругу, но наблюдавший верно. С большим искусством он использовал до конца все свои способности, и этого оказалось достаточно, чтобы создать ему очень почетный и достойный зависти успех.
Эдмон Абу так остроумен, что его с первых же шагов прозвали сыном Вольтера и даже просто Вольтером, что, пожалуй, грешит излишней лаконичностью. Воспитанник Нормальной школы, окончивший затем Французскую школу в Афинах, он привез оттуда в 1855 году свою знаменитую книгу Современная Греция, проникнутую такой лукавой веселостью, что имя его прославилось в одну неделю. Потом Толла, излишне остроумный роман из итальянского быта, Парижские браки, Король гор, который следовало бы озаглавить Плутовская Греция, наконец, Жермена, парижский роман, оканчивающийся в Греции, — книга, где Абу парижский и Абу греческий подают друг другу руки, — создали молодому писателю блестящую репутацию. Он никогда не терял ее, но почти не увеличил во второй половине своего поприща. Нос господина нотариуса, Человек с разбитым ухом и Тридцать и сорок (азартная игра) еще могут считаться весьма забавными комическими романами, но Казус с мэтром Гереном производит впечатление несколько вымученной фантастики; повесть Маделон, несмотря на блестящее и сильное начало, кажется растянутой; в сборнике Провинциальные браки еще есть несколько пикантных новелл, но все остальное представляет весьма посредственный интерес. Впрочем, Абу с головой бросился в журналистику, и сперва на страницах Фигаро, потом в Голуа, потом в XIX веке, главным редактором которого он состоял с 1872 года вплоть до своей кончины, последовавшей в 1884 году, он потратил много таланта и нажил репутацию грозного полемиста без большой пользы для настоящей литературы. Человек легкого и подвижного ума, стилист, владевший языком бесподобно чистым, живым и ясным, одаренный изумительной восприимчивостью к чужим идеям, что делало его несравненным популяризатором (Прогресс, Азбука труженика), Абу мало мыслил самостоятельно и не был способен долго заниматься одним и тем же предметом. Поэтому на него чаще всего смотрели как на изысканного забавника. Но он был более значителен, хотя ему не хватало той степени силы, которая из умного человека делает мыслителя.
Философия. Эпоха Второй империи была едва ли не великой философской эпохой. Она видела постепенный упадок и исчезновение эклектической школы Кузена, Жоффруа, Да-мирона и др. Она видела возникноЕение позитивистской школы и в то же время зарождение группы идеалистов, весьма выдающихся и сильных духом. Таким образом, наблюдался разброд умов и расхождение тенденций. Но как раз это и знаменует общую работу мысли и указывает историку эпоху, по существу философскую. Самый блестящий из учеников Кузена, впрочем, ученик совершенно независимый, рано добившийся громкой известности (что заставило его бояться, не суждено ли ему слишком краткое поприще, в. чем он, однако, ошибся), Жюль Симон, чувствовавший, быть может, что метафизика его школы очень слаба, сосредоточил свое внимание главным образом на изучении морали. Он написал прекрасную книгу Долг; потом перешел к изучению морали общественной; в своих книгах Работница и Восьмилетний работ^ пик он поставил грозную проблему материальной жизни в ее отношениях к жизни нравственной в новейшие времена. Вскоре он увлекся политической деятельностью, и немного дальше мы встретимся с ним как с оратором. Прекрасный ораторский стиль, мысль очень ясная и словно прозрачная, редкая гибкость ума, большое остроумие и лукавство, которые были несколько скрыты в начале карьеры, но в конце ее уже проявлялись более откровенно, — таковы главные черты этого выдающегося ума.
Позитивизм только что потерял своего знаменитого и могучего основателя — Огюста Конта; он нанисал свои труды в царствование Луи-Филиппа, но о нем гораздо удобнее поговорить здесь, потому что, как все великие мыслители, он начал жить лишь после смерти и жил, таким образом, преимущественно между 1848 и 1870 годами. 1 Конт хотел окончательно устранить всякую метафизику из человеческого мышления, основать философию на точной науке, начертать людям программу их обязанностей и создать мораль, которая вытекала бы исключительно из их природы, подобно тому как сама эта природа проистекает из естественных законов, известных науке. То была прекрасная, хотя, быть может, тщетная попытка разрешить противоречия, которые мы ощущаем между нашими животными инстинктами и нашими возвышенными стремлениями, — попытка у простить наше представление о самих себе, упростить также мораль, не жертвуя тем, что в ней есть существенного и вечно необходимого, упразднить тайну, скрытую в нас и столь чреватую опасениями и тревогами. Конт был почти неизвестен в свое время; но его ученики Литре и Тэн привлекли внимание к нему и к себе самим в первые годы Второй империи. Литре написал замечательное предисловие к изданию трудов своего учителя и затем, в философских журналах, при содействии нескольких друзей упорно и последовательно пропагандировал учение позитивизма. Так как мы уже заговорили о Литре, то не можем не назвать здесь его знаменитого труда совсем в другой отрасли, сделавшего его имя всемирно известным. Мы разумеем Исторический словарь французского языка.
Тэн был больше чем популяризатором. Это был настоящий философ. Глубоко проникнутый идеями Курса позитивной философии Конта, он вместе с тем был хорошо знаком с Мил-лем, Дарвином и Спенсером, которые в то самое время, когда он вступал в умственную жизнь, основывали в Англии современную философию. Отнюдь не пренебрегая метафизической философией немцев, напротив, изучив ее до самой глубины, особенно Гегеля и Фихте, Тэн, с его изумительной способностью к быстрому чтению и усвоению, стал ученым двадцати лет отроду и начал писать тотчас же (быть может, слишком рано) книги философские, моральные, литературные, художественно-описательные и критические. Таковы прежде всего: Французские философы XIX столетия — одновременно жестокий памфлет и теоретическое исследование, с большой силой отстаивавшее позитивизм; Томас Грэндорж — зачастую поверхностный, но временами необычайно острый взгляд, брошенный на все современное общество в целом и уже позволявший предугадать будущего мрачного мизантропа; Об уме и познании — сильно написанный этюд по физиологической психологии; История английской литературы — произведение очень неровное, местами превосходное, некоторые части которого, например глава о Шекспире, являются шедеврами могучего ясновидения и картинного изложения; Лафонтен и его басни — образец скорее философской, чем литературной критики, этюд скорее психологический, чем эстетический, но написанный очень тонко, с блестящим искусством и с изумительной широтой обобщений; Опыты исторические и критические — сборник статей, являющихся, быть может, самым совершенным созданием Тэна, где статья о Бальзаке представляет собой целую прекрасную книгу, а статья о Расине, сколь бы мало мы ни соглашались с автором, стоит другой книги. Такова была — причем мы поименовали здесь далеко не всё — заря литературной деятельности Тэна. Позднее, все более увлекаясь историей, он принялся за обширный труд Происхождение современной Франции — исследование последних лет старого порядка, Революции, Империи и рассмотрение того, как сложилась современная Франция под действием всех этих потрясений. Это произведение, в высшей степени спорное, как все, проводящие новую мысль, останется тем не менее великим памятником. Оно есть результат неутомимой работы, постоянного размышления и такой силы проникновения и синтеза, подобной которой я не берусь указать на всем протяжении XIX столетия. Оно заставляет размышлять, колебаться, спорить. Оно создало эпоху. До тех пор Французская революция вызывала только проклятия или фетишистское поклонение. После этой книги она стала объектом физиологического, так сказать, изучения[230].