Генри Джонс потерял голову и ущипнул Пат за костлявое плечо, потом поднял глаза к небу:
— Ну и ну! Вот так сборище! Слушайте, ребятки, разве не жаркий у нас вечерок? Когда кто-нибудь из вас решит добраться до моего маленького старого Нью-Йорка, уж я вам его покажу. Городок что надо! — и он отхлебнул большой глоток виски.
После ужина Джейми сыграла увертюру к своей опере, и они громко аплодировали довольно скучной музыке — такой ученой, такой сухой, такой болезненно жесткой, настолько непохожей на Джейми. Потом Ванда извлекла свою мандолину и настояла на том, чтобы спеть несколько польских любовных песен; она пела густым контральто, явно дрожавшим из-за бренди. Она мастерски обращалась со звякающим инструментом, извлекая довольно приличные звуки, но ее взгляд был неистовым, и ее жесты тоже, и вот лопнула струна со звуком, который, казалось, совершенно вывел ее из равновесия. Она откинулась назад и растянулась на полу, и ее снова подняли Дюпон и Брокетт.
У Барбары снова начался тяжелый приступ кашля:
— Это ничего, — она хватала воздух ртом, — просто поперхнулась; не суетись, Джейми… милая… я же тебе говорю… это ничего.
Джейми, уже раскрасневшаяся, выпила еще creme-de-menthe. На этот раз она налила его в бокал без ножки и опрокинула одним махом вместе с содовой. Но Адольф Блан серьезно смотрел на Барбару.
Они не расходились до утра; еще в четыре часа они никак не могли решиться пойти по домам. Все оставались до последней минуты, все, кроме Валери Сеймур — она ушла сразу после ужина. Брокетт, как обычно, был бесстыдно трезв, но Джейми моргала, как сова, а Пат спотыкалась о свои галоши. Что до Генри Джонса, он начал петь во все горло высоким фальцетом:
«Ох, кто меня спасет? Чей же я на свете?
Ох, горе мне, беда, я ничей на свете».
— Заткнись ты, остолоп! — скомандовал ему брат, но Генри продолжал голосить: