Тем временем Стивен, угловатая и долговязая в свои четырнадцать лет, стояла перед отцом в кабинете. Она стояла смирно, но ее взгляд тянулся к окну, к солнцу, которое, казалось, манило через окно. Она была одета для верховой езды, в бриджи и гетры, и ее мысли были с Рафтери.

— Сядь, — сказал сэр Филип, и его голос был таким серьезным, что ее мысли одним прыжком вернулись в этот кабинет, — мы с тобой должны поговорить, Стивен.

— О чем, папа? — голос ее дрогнул, и она резко села.

— О твоей праздности, дитя мое. Пришло время, когда из безделья не выйдет веселья, если мы с тобой не возьмемся за ум.

Она положила свои крупные, красивой формы руки на колени и наклонилась вперед, напряженно глядя в его лицо. Она увидела тихую решимость, распространявшуюся от его губ к глазам. Ей внезапно стало не по себе, как молодой лошадке, не желающей подчиняться довольно неприятной процедуре взнуздывания.

— Я говорю по-французски, — выпалила она, — говорю, как француженка; я умею читать и писать по-французски не хуже, чем мадемуазель.

— А помимо этого ты знаешь очень мало, — сказал он, — этого недостаточно, Стивен, поверь мне.

Последовала долгая пауза, она постукивала хлыстом по ноге, он размышлял о ней. Потом он сказал, довольно мягко:

— Я обдумал этот вопрос — твое образование. Я хочу, чтобы у тебя было то же образование, те же преимущества, которые я дал бы своему сыну… насколько я могу… — добавил он, отводя взгляд от Стивен.

— Но я не твой сын, папа, — сказала она, медленно-медленно, и на сердце ее легла тяжесть — тяжесть и печаль, какой она не знала годами, с тех пор, как была маленьким ребенком.