Она еще немного постояла, утешая Вильямса, потом медленно пошла в дом. «Бедный Вильямс, — думала она, — он стареет, но, слава Богу, с Рафтери ничего плохого нет».
Дом лежал в лучах света, как будто греясь на солнцепеке. Запрокинув голову, она стояла глаза в глаза с домом, и представляла, что Мортон думает о ней, ведь его окна, казалось, манили, приглашали: «Иди домой, иди домой, заходи скорее, Стивен!» И на их речь она отвечала: «Я иду», и ускоряла свои медленные шаги, бежала бегом, отвечая на это сострадание и доброту. Да, она вбежала бегом через тяжелые белые двери к полукруглому окну над дверью, вверх по лестнице из коридора, в котором висели смешные старые портреты Гордонов, тех, что давно умерли, но все еще чудесным образом жили, поскольку их труды создали уют Мортона; поскольку их любовь порождала детей, от отца к сыну — от отца к сыну, вплоть до пришествия Стивен.
2
Тем вечером она вошла в кабинет отца, и когда он поднял глаза, она подумала, что он ждал ее. Она сказала:
— Я хочу поговорить с тобой, отец.
И он ответил:
— Я знаю. Сядь поближе, Стивен.
Он закрылся от света длинной тонкой рукой, чтобы она не могла видеть выражения на его лице, но ей казалось, что он хорошо знает, почему она пришла к нему в кабинет. И вот она рассказала ему о Мартине, рассказала все, что случилось, не опуская ни одной подробности, ничего не утаивая. Она открыто горевала из-за друга, что подвел ее, и из-за себя, что подвела того, кто ее любил — и сэр Филип слушал в полной тишине.
После того, как она рассказала все, она набралась смелости и задала свой вопрос:
— Может быть, я какая-то странная, отец? Почему я чувствую все это по отношению к Мартину?