Жизнь остыла и отложилась в нем, как небо в зеркале.
Страдавший раньше оттого, что сам был посредником между собою и природою, он теперь в лице Гумбелины обрел такую посредницу! Именно на это намекало зеркало в комнате Евстазия и загадочный стеклянный сосуд на подставке в ракушках, из похоронного эбенового дерева, в котором вещество стекла создавало иллюзию отсутствующей воды; и к этому же относилось то, что Евстазий говорил в сумерках о поместье Арнгейм, о Психеи и Улалуме, — то, что он говорил об устах одиночества и молчания.
РУКОПИСЬ, НАЙДЕННАЯ В ШКАФУ
Пьеру Луису
…Одиночества, быть может, не существует, и что бы ни думали об одиночестве желания или бесстрастия, они не одиноки. Они или глядятся в будущее, или рассматривают себя в прошлом; они либо предвидят, либо припоминают; одиночество их мнимо. Всякое одиночество мнимо, — и насколько действительно одиночество мое, одиночество человека, замкнувшегося, казалось бы, в самом себе? И все же иногда мне кажется, что я одинок, что я более одинок, чем кто-либо из смертных, в моем самом уединенном из жилищ.
Я выбрал его себе в самой глухой из наших провинций. Старинные карты приводят названье этой местности, и совсем древние старики припоминают еще, что знавали его. Туда попадаешь, окончательно распростившись со всеми дорогами, и только потеряв их последний след, проник я в эти странно и безвозвратно забытые места.
Сначала стало недоставать верстовых столбов вдоль разрушенных дорог. Те, что попадались еще, поросли мхом и были изуродованы; потом дороги сменились тропинками, которые суживались и, поколебавшись, исчезали. По выходе из умирающих городов, дороги шли вдоль отживающих деревень и, наконец, заканчивались у последних хижин.
Печальные и горестные города! Сгрудившись в уголке, за своей слишком обширной оградой, обхватывающей не слишком просторным жгутом стен с развалинами башен, Эти чахлые остатки городов съеживаются на дне каменной коробки подобно плодам, скорченным в сухом и пыльном гниении. Кажется, что осенний ветер клюет их с мучительным птичьим криком, разносящимся далеко по всему небу.
В деревнях дряхлые руки не могли уже больше приводить в движение колоколов на колокольнях, растрескавшихся вплоть до самой крыши и роняющих в траву камень за камнем, черепицу за черепицей. Разрушение это происходило тихо и беззвучно, так как древние камни и старые, опушенные мхом черепицы не производили шума при падении. Благодаря своей рыхлости, они, при соприкосновении с землей, снова обращались в первоначальный прах.
Там и сям стояли еще лачуги, настолько ветхие, что клонились под тяжестью веток; почтенная солома, покрывавшая их, мурлыкала, казалось, под ласковыми пальцами листьев, и они оседали в животном дремоте в своей шубке из грубой соломы.