Много появлялось картин в ту возбужденную пору; они волновали общество и направляли его на путь человечности. Много было искреннего, горячего увлечения в образованном обществе; оно принесло бы богатые плоды, если бы не испортили дела необузданные, страстные порывы безрассудных юношей да вспышки мелких самолюбий, бивших на эффект.
Но в обществе, действительно, было много жизни, энергии и веры в добро. Почти в каждой гостиной шел дым коромыслом от самых громких споров по вопиющим вопросам жизни.
И здесь, в общей зале мастерской художников, кипели такие же оживленные толки и споры по поводу всевозможных общественных явлений. Прочитывались запоем новые статьи: «Эстетические отношения искусства к действительности» Чернышевского, «Разрушение эстетики» Писарева, «Искусство» Прудона[142], «Пушкин и Белинский», «Кисейная барышня» Писарева, «Образование человеческого характера» Овена[143], Бокль, Дрепер, Фохт, Молешот, Бюхнер и многое другое.
— А вот что дока скажет? — говорили товарищи, остановившись в разгаре спора при виде входящего Крамского.
«Дока» только что вернулся с какого-нибудь урока, сеанса или другого дела; видно по лицу, что в голове его большой запас свежих, животрепещущих идей и новостей; глаза возбужденно блестят, и вскоре уже страстно звучит его голос по поводу совсем нового, еще никем из них не слыханного вопроса, такого интересного, что о предыдущем споре и думать забыли. И так на целые полчаса завладевает он общим вниманием. Наконец, усталый, он берет газету и бросается на венский стул, протянув ноги на другой; он бывал изящен тогда в естественной грации усталого человека. В то время он был очень худ телом. Один из моих товарищей по Академии, видевший его в общей бане, был поражен его худобой — кожа да кости. А какая была энергия!
И красоту артель ценила и очень ею увлекалась. Однажды утром, в воскресенье, я пришел к Крамскому; только что он стал было объяснять мне что-то по поводу моей работы, как раздался сильный звонок; из подъехавших троек-саней в дом ввалилась ватага артельщиков-художников с холодом мороза на шубах; они ввели в зал красавицу. Я просто остолбенел от этого дивного лица, роста и всех пропорций тела черноглазой брюнетки… В общей суматохе быстро загремели стулья, задвигались мольберты, и живо общий зал превратился в этюдный класс. Красавицу посадили на возвышение, в кресло незатейливой архитектуры. Кругом везде мольберты и художники с палитрами. Я не помню, сколько сидело художников, — где тут помнить что-нибудь при виде такой очаровательной красоты! Я забыл даже, что и я мог бы тут же где-нибудь присесть с бумагой и карандашом… Голос Крамского заставил меня очнуться.
— Однакоже и на вас как сильно действует красота! — сказал он, назвав меня по имени.
Я так сконфузился, что хотел было уйти, но что-то удержало меня здесь. Оправившись, я стал глазеть из-за спин художников: Ж[уравлев] увеличил ей глаза, сузил нос, лицо ее смуглое подбелил — вышло не то и хуже, несмотря на явное желание приукрасить. Ну можно ли ее приукрашать? У М. выходило этюдно, без жизни и цветисто; в натуре такая матовость. У Шустова красиво и очень похоже, только эскизно, не нарисовано. Наконец я добрался и до Крамского. Вот это так! Это она! Он не побоялся верной пропорции глаз с лицом; у нее небольшие глаза, татарские, но сколько блеску! И конец носа с ноздрями шире междуглазья, так же как у нее, — и какая прелесть! Вся эта теплота, очарование вышло только у него. Очень похоже… Но оригинал неисчерпаем! Засмеялась, что-то сказав Шустову. Какие ослепительные зубы! Как красиво растягиваются крупные пурпуровые губы и пригибается кончик носа! Писали весело: шутили, острили и много курили. Все были возбуждены…
Наконец по четвергам в артели открыли вечера и для гостей, по рекомендации членов-артельщиков. Собиралось от сорока до пятидесяти человек и очень весело проводили время. Через всю залу ставился огромный стол, уставленный бумагой, красками, карандашами и всякими художественными принадлежностями. Желающий выбирал себе по вкусу материал и работал, что в голову приходило. В соседней зале на рояле кто-нибудь играл, пел. Иногда тут же вслух прочитывали серьезные статьи о выставках или об искусстве. Так, например, лекции Тэна об искусстве читались здесь переводчиком Чуйко еще до появления их в печати. Здесь же однажды Антокольский читал свой «Критический взгляд на современное искусство»[144]. После серьезных чтений и самых разнообразных рисований следовал очень скромный, но зато очень веселый ужин. После ужина иногда даже танцовали, если бывали дамы.
На этих вечерах 1869–1871 годов особенно выдавался своею талантливостью и необыкновенной живостью Ф. А. Васильев, ученик И. И. Шишкина[145]. Это был здоровый юноша девятнадцати лет, и Крамской сравнивал его по таланту со сказочным богачом, не знающим счета своим сокровищам и щедро и безрассудно бросавшим их где попало. На вечерах за его спиной всегда стояла толпа, привлеченная его богатой фантазией. Из-под рук его выливались все новые прелестные мотивы, которые переделывались тут же на сто ладов, к ужасу следивших за ним. Все это делалось им шутя, виртуозно, вперемежку с заразительным здоровым хохотом, которым он вербовал всю залу. Он живо хватался за всякое новое слово, жест, сейчас же воспроизводил, дополнял, характеризовал или комически декламировал… Нельзя никак было подумать, что дни этого живого, коренастого весельчака были уже сочтены и что ему придется скоро кончать их безнадежным чахоточным страдальцем в Ялте.