Мы скоро сошлись ближе: он особенно нравился мне тем, что много читал и имел превосходную память. Он не без рисовки казался загадочным и намекал не раз на опасности, по которым он скачет до поры до времени. Летом он в родных местах Украины записывал «з народных уст». Он прекрасно владел малорусским языком. Своими рассказиками-анекдотами, часто сказочного характера, он потешал нас до слез. В знакомых домах, особенно у Праховых, от него не отставали, пока он не прочтет чего-нибудь из своих мелких, закомканных листков. Хохотали бесконечно, особенно Иосиф Васильевич Полуботинский и сестра его Авдотья Васильевна, мать Праховых, — необыкновенно почтенная матрона, мать детей, выдающихся своею ученостью на весь университет времен ректорства Изм. Ив. Срезневского[181].

По обличью ученики, соответственно своим интересам, резко делились на кружки: «по старому уставу», особенно вольнослушатели, были очень беззаботны насчет литературы и, по уставу 59 года, прогрессисты, соприкасавшиеся со студенчеством. Эти отличались особенною заботливостью о литературе. Учились на лекциях, читали и особенно быстро поглощали все фейерверки текущей злободневной тогда журналистики, не только русской, но были знакомы даже с «Фонарем» Рошфора[182].

У каждого «развитого» (о, какой он развитой, — говорилось о таких, и этим говорилось все) были излюбленные три лица, их карточки стояли на самом почетном месте письменного стола; лица эти большею частью были Чернышевский, Лассаль и Прудон.

Ненавистные лица — тоже три, — вырезанные из фотографических карточек, болтались на виселицах, на особенно устроенном эшафотике, где-нибудь на видном месте стены, посреди комнаты.

Лица эти были: Катков, М. Н. Муравьев и Наполеон III.

Из литературы два героя, как образчики для подражания, преобладали в студенчестве: Рахметов и Базаров. Книгой «Что делать?» зачитывались не только по затрепанным экземплярам, но и по спискам, которые сохранялись вместе с писаной запрещенной литературой и недозволенными карточками «политических».

Хохлов я очень полюбил за их ласковость и звучные песни, которые они прекрасно и стройно пели на наших вечерах после академического вечернего класса. По очереди мы собирались рисовать у кого-нибудь из товарищей. Хозяин комнаты, наш же товарищ, хлопотал о самоваре и сидел на натуре для всей компании.

Симпатизируя всегда малороссиянам, скоро и я добыл себе «кирею з відлогою» и ходил в ней, часто краснея от внимания петербургской публики. У меня был урок на Шпалерной улице, и путь мой лежал по Дворцовой набережной до самого Литейного моста, тогда еще разводного, деревянного, на барках. Здесь аристократическая знать, катающаяся на набережной, не раз наводила на меня лорнеты, от них я сгорал от жалости к себе…

II

Довольно тонко и едко Мурашко часто иронизировал по-хохлацки над всем и всеми; он презирал все установившиеся правила и обычаи. Однажды — это было после — мы напросились с ним в мастерскую Семирадского, уже бывшего конкурентом. Мурашко так иронизировал и как-то ползал перед дверью мастерской, что Семирадский сказал остро и решительно, что он просит Мурашко оставить здесь в коридоре, за дверью, свою иронию, иначе он его не пустит в студию. Иногда он приходил ко мне в 11 часов вечера; после двух слов ложился прямо на пол, и, пока я хлопотал устроить его на диванчике, он уже спал глубоким сном праведника, и так всю ночь. Он вставал рано и потому спал летаргически, а к вечеру всегда клевал носом.