Однажды Владимир Васильевич был обрадован моим успехом у учеников Мадридской академии художеств. Он пришел попозже. Я копировал с веласкесовского «Мениппа»[274] — копировал легко и быстро. Я был окружен толпою учеников, стоявших за моей спиной. Один из молодых людей после очень привязался ко мне, и мы много гуляли с ним по пустырям в окрестностях Мадрида.

V

Боюсь, что я пишу слишком много [о посторонних вещах, между тем главного я еще не сказал]: кто, собственно, он был, Владимир Васильевич Стасов?

Это был рыцарь в благороднейшем смысле слова. Он казался рожденным для искусств. Прожил много времени своей молодости во Флоренции и там пристрастился к искусствам. Все, что относилось к этой области, было его сферой. Он всесторонне изучал все роды искусств всех стран и эпох, знал всех авторов, писавших об искусстве. Но он не был теоретиком, не был человеком книги и формы. По жизненности своей натуры и по рыцарской складке своего темперамента он быстро во всеоружии становился на страже и зорко следил за появлением на горизонте новых явлений. Первый пыл восторженной души его, еще юноши-правоведа, вызвал в нем его товарищ Александр Николаевич Серов. Они вместе учились, читали, спорили и писали друг другу в то время идейно-страстные письма. В зрелых годах они разошлись, но выбор Стасовым товарища для обожания и надежд, разумеется, вполне достоин рыцарского внимания.

С молодых лет Стасова особенно занимает музыкальный мир: Балакирев и плеяда Русского музыкального общества — Кюи, Бородин, Римский-Корсаков и другие лица, из числа которых он особенно страстно впивается в Модеста Мусоргского. О нем Владимир Васильевич с первых строк, посвященных его памяти, говорит: «Мусоргский принадлежит к числу тех людей, которым потомство ставит монументы». Не могу не привести здесь несколько строк самого Мусоргского из письма к приятелю 1873 года (кажется, это к В. В. Стасову):

«Скоро на суд!.. Бодро до дерзости смотрим мы в дальнюю музыкальную даль, что нас манит к себе. И не страшен суд. Нам скажут: „Вы попрали законы божеские и человеческие“, мы ответим „да!“ и подумаем: „То ли еще будет!“ Про нас прокаркают: „Вы будете забыты скоро и навсегда“. Мы ответим: „Non, non et non, madame!“»[275].

Свое маленькое предисловие к очерку «Памяти Мусоргского» Владимир Васильевич кончает словами: «С нас достаточно и той счастливой гордости, что мы были современниками одного из самых великих людей русских»[276]. Вот с какой верой взирал Владимир Васильевич на Мусоргского, вот почему он с такой неусыпностью оберегал его в житейских невзгодах.

Вообще он не пропускал ни одного выдающегося таланта в искусствах. Он устремлялся к нему при первом его появлении, готовый служить, помогать ему, быстро знакомился с ним, быстро делался близким его другом, и вскоре плоды умного наставника сказывались, и юноша начинал входить в славу.

Разумеется, не все люди склонны сочувствовать новому явлению, напротив, по обычаю, многие возмущались столь ранним прославлением никому еще не известного юнца. Появлялись насмешки, карикатуры. Например, изображалась житейская река с прорубями. Стасов, вооруженный топором, зорко следит, не появится ли где гениальной головки… Он тут как тут: замахивается обухом, и голова исчезает. Так он губит и погубил будто бы все русские таланты! Многие тогда были глубоко убеждены, что ранние похвалы портят таланты и что о них нужно молчать. Молчание, молчание — вот высшая добродетель в глазах добродетельных граждан.

А между тем теперь уже можно судить обо всех, кого прославил Владимир Васильевич. Уже многие из них в зрелых годах, многие давно умерли. Вот, например, кого он обожал на моих глазах, кому отдавал душу: Шварц, Мусоргский, Антокольский, Репин, Глазунов, Ропет, Верещагин (этот, как и многие уже, был прославлен, почти как Лев Толстой), — как он любил их лично, знал и наслаждался ими!