Живо представляю: долго стоит он на расстоянии шагов пятнадцати перед своей картиной; сильно, не сморгнув, смотрят его буркалы в самую суть создаваемой стихии на холсте; кажется, лучи его зрения уже мне, зрителю, видны — так они сильны и остры; не скоро взгляд его опускался на палитру; долго и медленно смешивает он краску. Можно заскучать, наблюдая, как один почтенный зритель заскучал над удильщиком рыбы…
Наконец-то! Он зашагал тяжелыми шагами к картине (так шагают только вагнеровские герои с большими пиками на сцене). Остановился. Долго вглядывается в картину и в краску на конце кисти; потом, прицелившись, вдруг, как охотник, быстро кладет мазок и тогда уже быстрее идет назад, к тому месту, где мешал краску, где твердо стоял, на своих толстых подошвах и высоких каблуках обеими ногами. Опять острейший луч волооких на холст; опять долгое соображение и проверка на расстоянии; опять опущенные на палитру глаза; опять еще более продолжительное мешание краски и опять тяжелые шаги к простенькому мольберту в совершенно пустой студии. Он ничего не переносил на стенах; все было сложено аккуратно, и все надежно хранилось его женою Верой Леонтьевной, которая в удивительном порядке и идеальной чистоте держала даже все его тюбики красок, перетирая каждый день их, палитру и кисти. Он делал вид, будто даже тяготится этой чистотой.
В большом физическом кабинете на университетском дворе мы, художники-передвижники, собирались в обществе Д. И. Менделеева и Ф. Ф. Петрушевского[333] для изучения под их руководством свойств разных красок. Есть прибор — измеритель чувствительности глаза к тонким нюансам тонов; Куинджи побивал рекорд в чувствительности до идеальных точностей, а у некоторых товарищей до смеху была груба эта чувствительность.
И пока вот так упорно и просто в совершенной тишине и одиночестве идет глубокий труд изобретателя, на Большой Морской улице[334] — давка, в квартирах — нескончаемые споры людей, совсем выбитых из интересов своих специальностей, обязанностей и здорово-живешь входящих в раж по поводу новых явлений в сфере живописи, пейзажа.
Всем этим людям, довольно хладнокровным к поэзии, вдруг становится так близок интерес специалистов живописи, как будто он, как отечество, в опасности…
Являются с воли озабоченные присяжные судьи. Они сами были свидетелями невиданного успеха новых картин: нечто невероятное!
И вот наступает время справедливого приговора этому ошарашившему всех явлению.
— Интересно хорошенько бы рассмотреть в лупу, из каких красок составлен этот свет: кажется, и красок нет. Просто дьявольщина какая-то!
— Шарлатанство! — вдруг раздается громко голос вошедшего. — И, знаете ли, это совсем просто. Я читал в одной газете статью про эти картины. Автор пишет: «И чего это люди сходят с ума! Куинджи взял, развел лунную краску и все это совсем просто нарисовал, как и всякий другой рисует…» Лунная краска. Да, такая есть. Верно! Я сам читал статью, забыл только, в какой газете.
А публика валит. Восторги зрителей переходят в какую-то молитвенную тишину: слышны только вздохи… И, разумеется, успех Куинджи заключается только в его гениальности; увлекала в его искусстве введенная им в живопись поэзия. Да, взята была часть поэзии, присущая только живописи, и она без всяких пояснений так могущественно погружала зрителей в свой мир очарований.