Но что это там вверху, над куполом какого-то грандиозного здания? Что за страшное, черное, колоссальное знамя из флера? Как оно величаво волнуется на сером, безотрадном небе! Жутко даже. Я отвернулся к великолепному старому готическому собору и пошел к нему. У дверей его еще издали мне бросилась в глаза огромная траурная афиша с черным крестом… Я глазам не верил — ясно можно было прочитать: «Jan Matejko». Он умер вчера, в три часа пополудни. Все после этого мне показалось в трауре, начиная с погоды. Заморосил дождик, надвинулась туча, и когда проглядывало временами солнце, оно только блестело в лужах и скользило по контурам черных фигур пешеходов, оно только оттеняло всеобщий траур города. Вот еще колышется черное знамя — подъезд Академии наук. А там, через улицу, опять повис черный креп, еще и еще.

Я стал расспрашивать о квартире великого польского художника. На Флорианской улице указали на огромный черный флер у подъезда. Здесь мне сказали, что бальзамируют тело и никого не пускают. У дверей стояла толпа народа; подходили и уходили люди артистического вида. Я направился в музей.

На лучших местах, в самой середине продольных зал народного музея, в великолепных золотых иконостасах с гербами и грифонами воздвигнуты четыре его колоссальных картины. Перед двумя лежали огромные свежие лавровые венки с белыми широчайшими лентами и с надписями, обернутые черным флером; и перед рамами на полу и на рамах они давали мрачные, но живописные пятна…

Я не расположен был смотреть его картины. Вот профиль самого художника, барельеф из мрамора, вделан в особого рода поставец, тоже под флером, дальше его же фигура, в полнатуры, из бронзы… Видно, поляки не относятся к нему равнодушно. Сердца, зажженные его страстью к родине, горят перед ним факелами… Завтра в десять часов утра похороны. Я верю, что этот факельцуг будет искренний, глубокий, как его картины, как его рисунок.

Однако дело похорон принимает более значительный характер. К вечеру я узнал, что сейм автономной австрийской Польши выразил желание хоронить своего художника на счет нации. Похороны откладываются до вторника. Да, Матейко имел великую национальную душу и умел горячо и кстати выражать любовь к своему народу своим творчеством. В годину забитости, угнетения порабощенной своей нации он развернул перед ней великолепную картину былого ее могущества и славы. Холд прусский, курфюрст прусского короля, на коленях перед польским королем принимает от него санкцию. Блестяще иллюминована краковская площадь, и катафалк украшен красным сукном. Рыцари и дамы, конные и пешие фигуры движутся эффектными пятнами. Народ всех состояний и возрастов толпится и переплетается на этом торжестве. Родители указывают детям главных лиц и объясняют великое значение события. В картине столько золота и блеска; колорит ее так горяч, настроение так страстно, что невольно отдаешься ему и увлекаешься этой героической сценой — она поражает, ослепляет[406]

Повернувшись наконец назад, увидел картину Семирадского «Светочи Нерона»[407] и едва узнал ее: она мне показалась черной и безжизненной. Я едва верил глазам — ужели это та самая, так ослеплявшая весь Петербург картина? Нет, она почернела вследствие сырости или другого химического процесса в красках. Или так велика сила искреннего глубокого вдохновения перед искусственно возбужденными праздными силами таланта? Да и слабый рисунок Семирадского разве может итти в сравнение с могучим стилем Матейки!

Правда, Матейко уж чересчур добросовестен, даже в ущерб себе. Масса подавляющего материала в других его картинах, например в «Битве при Грюнвальде», даже мешает общему впечатлению. Несмотря на гениальный экстаз центральной фигуры, все же кругом, во всех углах картины, так много интересного, живого, кричащего, что просто изнемогаешь глазами и головой, воспринимая всю массу этого колоссального труда. Нет пустого местечка; и в фоне и в дали — везде открываются новые ситуации, композиции, движения, типы, выражения. Это поражает как бесконечная картина вселенной, по мере того как напрягается зрительный аппарат наблюдателя.

Да, картины Матейки надо изучать, хотя большое наслаждение доставляет созерцание и каждого куска его картины. Вырежьте любой кусок — получите прекрасную картину, полную мельчайших деталей; да, это-то, конечно, и тяжелит общее впечатление от колоссальных холстов. Вот хотя бы его «Костюшко после победы под Рацлавицами». Сколько чудесных кусков, строго нарисованных, прекрасно написанных, а в общем вредящих картине. Да, в картинах нужны фоны, нужны пространства для отдыха глаз и для простора главных фигур. Говорят, близорукость автора была причиной такой работы, — возможно. Большая техническая ошибка этого могикана исторической живописи в том, что он решительно везде — на всех планах и во всех углах картины — подробно заканчивает все детали всех предметов с одинаковой страстью и любовью. Малейшие полутоны, которые видны в натуре только при долгом рассматривании какого-нибудь куска, — жилы на руках, ногти, блеск на них, все мельчайшие переливы, рефлексы от всех предметов, часто даже в преувеличенной дозе, — все подчеркнуто. Неужели ошибочна теория, будто бы в большой картине, чтобы не пропадали детали, надо их резче очерчивать? Нет, я думаю, это просто недостаток зрения — близорукость живописца — был тому причиной. Отодвигаясь немного от своей картины, он уже смутно воспринимал написанное и потому умышленно усиливал все мелочи.

Но с какой любовью, с какой энергией нарисованы все лица, руки, ноги; да и всё, всё! Как это все везде crescendo, crescendo, от которого кружится голова! Нельзя не удивляться этой гигантской выдержке, этому беспримерному терпению. Такое отношение возможно только при горячей, страстной любви к искусству.

Сегодня в десять часов я был уже на Флорианской улице. У подъезда, где жил Матейко, стоял и колыхался народ под огромным черным флагом. В узкую дверь в порядке входили и выходили посетители. Жандарм, молодой красивый поляк, посреди двери упорядочивал публику и не пускал нищих, бродяг и плохо одетых. Вся темная лестница, до седьмого этажа, декорирована черным газом, растениями и свечами.