Приехала похоронная колесница шестеркой вороных коней с черными плюмажами.

Мы снова протолкались в церковь.

Против гроба, слева на кафедре, все еще ораторствовал ксендз. Казалось, он командовал войсками.

Его резкие солдатские возгласы слышны были на площади; отрывистые жесты сжатых кулаков чередовались с театральным биением в грудь и воздыманием глаз к небу. Он был скучен до невыносимости. Я даже устал удивляться этой закаленности доминиканца-иезуита, — больше чем на полтора часа хватило его фальшивой энергии. Вообще поляки говорить мастера!

И что за характерные физиономии! В жизнь мою я не видывал их в таком количестве вместе. Самые разнообразные, самые неожиданные типы: то великолепный магнат, то боевой старый воевода, то средневековый ученый, то тонкий, непроницаемый, как сфинкс, иезуит, то храбрый бравый гайдук с трехэтажными усами и гвардейским ростом, то недосягаемая аристократка двора Людовика XV, то полумертвая кармелитка[417] под белой палаткой, то щеголеватая кокетка панечка, то подросток с невероятной красоты глазами — разнообразию нет конца.

Гроб медленно, за процессией, обвезли кругом площади и опять повезли по Флорианской улице, через остаток крепости, где ярко горели газовые факелы, мимо школы живописи, над которой также развевался огромный черный флаг. Все улицы были полны народу. В отворенных окнах, на балконах лепились массы лиц, все это было расцвечено коврами, материями, флагами; иногда даже бюст Матейки в зелени и драпировках возвышался над зрителями.

За городом, по дороге к кладбищу, мы были оглушены пальбой пушек, продолжавшейся целую четверть часа. На кладбище перед фамильным склепом Матейки гроб поставили. Четыре оратора произнесли речи. Особенно интересны были речи художника, потерявшего руки в восстание 63-го года, и молодого доцента университета. Последняя отличалась своей искренней страстностью.

Письмо четвертое

Вена, 28 октября

Еще в Кракове молодые художники-поляки сказали мне, что они учатся или в Мюнхене, или в Париже.