Теперь я заметил, что он как-то зло улыбался; обстановка, как видно, ему не нравилась: ему хотелось, как почтмейстеру, жить в каменных хоромах, а он жил в старом деревянном доме, который соединялся с сараями. На полу доски, в правой стороне березовые дрова.
- Место чисто провинциальное; деревней пахнет, зато воздух хорош.
- Кхе! - дядя кашлянул и рассмеялся и, как хозяин-начальник, сказал:
- Ты посмотри, где почтмейстер-то живет!
- Ах, Петинька, что это за жизнь-то, - говорила тетка, постоянно охая.
- Губернским не пахнет! Вошел я по шаткой лестнице.
- Это крыльцо… Уездный город - последний город, дрянь… Я в заводах лучше живал! - и т. п.
Сначала дядя расспрашивал меня о новостях; тетка слушала и улыбалась. Я говорило политике, дядя ругал Гарибальди и всех тех политических деятелей, о которых он вычитал в "Сыне отечества", высказавши при том, что этот журнал и "Воскресный досуг" - самые лучшие в мире журналы. Теперь я заметил, что дядя занимался чтением; а занимался он чтением потому, во-первых, что ему было скучно, а во-вторых, ему, как почтмейстеру, хотелось похвастаться новостями перед корреспондентами. Он читал только "Сын отечества" и "Воскресный досуг", другие журналы и газеты он и в руки не брал: те не для нас писаны, - говорил он. Особенно дядя любил картинки. Карикатуры его смешила, и он хвастался: "Славно как в "Сыне отечества" отрисовали! Это, верно, наш купец, седой…" Кроме политики, происшествий и картинок, дядя ничем не интересовался; случалось, читал он повести, но редко, и то хвалил только такую повесть, если в ней была концом смерть, кража или вообще насилие. Иначе его трудно было заинтересовать.
Теперь он выглядывал настоящим уездным почтмейстером, каких у нас весьма много. Хотя у него и была прежняя простота, но она мешалась с личным достоинством: я почтмейстер, я начальник, я отдельная в городе власть - и никого не боюсь! Он действительно никого не боялся: в контору ходил в халате, кроме приемных дней; почту отправлял тоже в халате, почтальоны и почтосодержатель его слушались, с городскою аристократиею он не хотел знаться. Сидит он, например, у отворенного окна; через дорогу, а большом доме, живет какой-то уездный туз. Дядя ругается: "Ишь, дьявол, какой дом нажил, и вечера делает!" Вот прошел какой-то служащий, поклонился дяде, дядя кивнул головой и говорит мне: "Дрянь, шельма!.. Жениться нынче хочет. В приданое дают дыроватый сапог да блоху на аркане", - хохочет. Вышли из ворот барского дома ватага аристократов и аристократок; дядя отходит прочь от окна и ворчит громко: не поклонюсь и шапки никогда не сниму, хоть вы и губернаторские клевреты! (Это слово он где-то вычитал, и ему оно очень понравилось; это слово, по его понятию, было нехорошее, хуже всех ругательных слов.) И начинает он рассказывать целые история об этих "клевретах".
Прежде дядя любил ходить пешком, теперь он ездил, и тетка тоже ездила; а лошадь была почтовая, даровая. Теперь его знал весь город, и все ему кланялись, а это ему очень нравилось. Тетка тоже кланялась; во она редко выходила с мужем: ей и лень было, и почему-то неловко казалось показаться на улице; она так любила свою комнату, что постоянно после обеда сидела у окна и наблюдала за всем, что происходило на улице и в барском доме.