До Усолья осталось верст тридцать. Полдень. Идет дождь и немилосердно мочит бурлацкие полушубки. Идут бурлаки часа четыре, то по колена в воде, то по болотистому берегу, то перескакивают через ручейки, переходят ложки. Все устали, измучились, как загнанные лошади, у всех пересохло горло. Все молчат уже с час. Пила идет впереди, Сысойко рядом. Елка и Морошка позади их. Пила и Сысойко страшно исхудали и походят на мертвецов. Они целую неделю пролежали в судне, теперь немного поправились, и хотя едва-едва переступают ногами, хотя у них кружатся головы, лоцман заставил-таки их тащить судно. Две недели не пели бурлаки песен, говорили мало. А это худой признак. Водку пили только в Перми. Идут бурлаки по отлогому берегу около плетня, которым огорожен чей-то покос с лесом: ноги скользят, запинаются за пни; все они покачиваются из стороны в сторону, свесивши головы, опустивши руки. Один только бурлак, молодой парень, то и дело тараторит, издевается над вятскими мужиками.

– Пошли, значит, вячки утку стрелять, а никто и не умеет стрельнуть. Штука, значит, забористая…

– Ты уж баял. Лонись баял, давече баял…

– Толды не все; таперь как есть скажу.

– Ну, бай.

– Ну, и пошли, значит, стрелять семь мужиков одну утку, а ружье у них у всех одно, да и то забарабали у богатого хресьянина… Ладно. Увидели утку и закричали: «Лови ее, халяву!» Побегли, она и спряталась. Потом выбегла и сидит на озере… Вот они и стали ружье затыкать порохом; один положил горсть, другой бает: погоди, я положу! моя, бает, копеичка не щербовата… Третий тоже бает; моя копеичка не щербовата, и пехает горстоцку пороху… И все так бают и пехают горстоцку пороху… Ну и положили все по горстоцке пороха, затыкали семью тряпками… Ну, вот один бает: я стрельну, другой тоже хочет стрельнуть – и расцапались, а потом и обхватили все ружье разом… Ружье как бзданет их всех, – кому руку ушибло, кому лицо – беда! а один, как стоял, так и упал – покойник сделался. А они и бают: «Скрадыват! скрадыват!»-и полегли с ним головами врозь… Так и лежат, а встать не смеют… Только едет мужик и видит их… Едва-едва сдогадались, што один мужик помер. Ну, их сцапали опосля, приволокли к начальству. Бурлаки даже не улыбнулись и молча слушали рассказ. Они уже в четвертый раз на этом дню слышали этот рассказ. Молодой бурлак обиделся, зачем бурлаки не смеются, и начал другой рассказ, как вячки онучи сушили… Судно нашло на мель. На нем шесть бурлаков работали шестами. Бечевники стали.

– Трогай сильнее, трогай! што стали? – понукал бечевников лоцман с судна. Бечевники натянули бечеву, наперлись, закричали: «Дернем-подернем, да раз! ухнем да ухнем! разом да раз!..» Судно стоит на одном месте.

– Пошло, родимые, пошло! Прибавь силушки! Вот у речки отдохнем… – понукает лоцман. Бечевники наперлись пуще прежнего, запели; судно подвинулось, они пошли, но шли так трудно, словно невесть что тащили… Идут они, ни о чем не думая, а только далеко-далеко раздается их песня: «Ухнем! ухнем разом да раз!.. ха! дернем-подернем да раз!..» Вдруг бечева лопнула, все бурлаки упали… Кто ударился головой о плетень, кто коленком о камень, кто расшиб нос и губы, кто свалился в воду, кто упал на товарища… Восьмеро встали. У одного окровавлено лицо, другой жалуется, что бок ушиб, третий кажет руку, двое кричат: «Ой, брюхо болит! оеченьки!» Пила и Сысойко лежат без чувств в разных сторонах, облитые кровью. Бурлаки окружили их и стали смотреть. Пила разбил лоб, переломил левую ногу… Сысойко разбил грудь… Все запечалились.

– Померли!.. Родимые…

– Эхма! Вот те и жизь!.. Ох-хо-хо! – и бурлаки утирают черными жесткими ладонями глаза… Пилу и Сысойку накрыли полушубками и отошли прочь. Приплыл на берег один лоцман с бурлаками. Все погоревали, долго судили: что делать с Пилой и Сысойком, и решили свезти в деревню. Пилу и Сысойку положили на рогожи, завернули рогожами, приплавили в шитике на судно и там положили на палубе. Бурлаки не отходили от них, обмыли водой обоих и положили так, как мертвецов. Сысойко пришел в чувство, застонал, взглянул в левую сторону, где лежал Пила… Лицо Пилы было страшно.