Хвалу тебе, великий боже!

Ясек приподнял голову с подушки и слушал внимательно. Голос звучал где-то близко, словно за дверью. Он огляделся, но ничего не увидел. Сквозь маленькое оконце проникал рассвет, и слабые его отблески скользили вокруг. Ясек снова лег. Он не сознавал, где находится, он ничего не помнил.

— …Хвалу тебе, великий боже!..

— Мама! — прошептал Ясек, вслушиваясь в этот голос. Он лежал неподвижно, затаив дыхание, глядя в полутьму, и движением губ повторял слова гимна, а слезы, блаженные слезы медленно катились по щекам. Он и не слышал даже, что пение смолкло, что скрипнула дверь.

— Ну как, сынок, легче тебе? — прозвучал над ним тихий вопрос.

— Мама! Матуля! — зашептал Ясек, хватая руку, гладившую его по лицу. И долго лежал так, в изнеможении, плача от счастья.

А старая мать с глубокой жалостью все гладила его по лицу и потным волосам.

— Тише, сынок, тише, родименький… не плачь! — От волнения она ничего больше не могла выговорить. Как только Ясек уснул, она заботливо укрыла его и снова ушла в переднюю горницу. Выглянула сначала в окно, потом вышла за порог — посмотреть на темную еще дорогу. Вернувшись в хату, она села на табуретке у очага и время от времени подбрасывала в него сухого хворосту. В уставленной горшками печи бушевал яркий огонь, бросая золотые отсветы на чисто выбеленные стены, на которых темнели образа, на черный скелет ткацкого станка, стоявшего под окном и обмотанного пряжей, как паутиной.

Жилица Винцерковой, Тэкля, сидела на полу у печи и чистила картошку, вполголоса напевая утреннюю молитву, а посреди избы лежал большой пес, белый с рыжими подпалинами, и сквозь сон ворчал на откормленного поросенка, который тыкался во все углы и каждую минуту то совал свой пятачок в горшки, стоявшие на полу у печи, то таскал у Тэкли картошку из корзины, то, похрюкивая, заигрывал с собакой.

— Цыц, вы, гады! — то и дело кричала на них Тэкля.