— Не плачь, кума, не убивайся. Господь хоть и строг, да милостив, он еще вас наградит, — сказала одна из баб.
— Не трепли попусту языком, дура! Обида обидой остается. Старый помрет, а они из нужды не выкарабкаются, — возразил ее муж.
— Трудно вола вести, когда он не хочет итти! — сентенциозно добавил другой мужик.
— Ну… Притерпишься, так и в пекле проживешь не худо, — пробурчал третий и пустил длинную струю слюны сквозь сжатые зубы.
Наступило молчание. Ветер стучал закрытой дверью и через щели наносил снег в сени. Мужики стояли без шапок, топая закоченевшими ногами, чтобы согреться. А бабы сбились в кучу и, пряча руки под запаски,[2] терпеливо ожидали, поглядывая на дверь, из-за которой по временам доносился голос ксендза или тихий, хриплый шопот больного.
Наконец ксендз позвонил в колокольчик, и все, толкаясь, вошли в комнату. Старик лежал на спине, зарывшись головой в подушку. Из-за раскрытой рубахи желтела грудь, поросшая седыми волосами. Ксендз, наклонясь над ним, в эту минуту клал на высунутый язык облатку.
Все встали на колени и, подняв глаза к потолку, громко сопя и вздыхая, крепко били себя в грудь. Женщины склонялись головами до самой земли и бормотали:
— Агнец божий, искупивший грехи мира…
В углу ворчала собака, встревоженная непрерывным звоном колокольчика.
Наконец ксендз окончил обряд соборования и подозвал дочь старика.