— Пойдешь ты, сука, или нет? — крикнул Антек. — Чей он отец, мой или твой? — добавил он, выходя.

Жена молча пошла за ним.

Когда они вошли в хлев, какая-то неясная жуть, словно ледяное дыхание мертвеца, коснулась их. Труп примерз к навозу на полу, пришлось его отдирать, раньше чем они вытащили его во двор.

Монику даже затрясло — так ужасен он был в сером свете утра на ослепительно белой пелене снега: лицо искажено предсмертной мукой, глаза широко открыты, язык высунут и прикушен зубами. Синий, весь перепачканный в мерзлом навозе, он был омерзительно страшен. Из-под не доходившей до колен рубахи торчали почерневшие длинные ноги, высохшие, как палки.

— Берись, — шепнул Антек, нагибаясь. — Холодно…

Подул ветер, резкий, как всегда до восхода солнца, и с деревьев полетела масса сухого снега, с треском закачались сучья. На свинцовом небе еще кое-где мигали звезды… Из деревни доносился скрип колодезных журавлей, и пели петухи, — должно быть, к перемене погоды.

Зажмурясь, Моника через свой передник ухватила отца за ноги и подняла. Он был так тяжел, что они вдвоем с Антеком едва донесли его до хаты. Как только он был уложен на лавку, дочь убежала на другую половину, бросив Антеку из-за двери одеяло, чтобы прикрыть мертвеца.

Дети чистили картошку, а Моника у дверей с нетерпением ожидала мужа.

— Ну, иди же ради бога! Чего ты там копаешься? Надо кого-нибудь позвать, чтобы обмыл его, — сказала она, когда Антек вошел, и стала готовить завтрак.

— Позову немого.